Это недавнее поражение ранило меня очень глубоко. Если Джалиле суждено испытать добавочное невезение, мне незачем просыпаться в этом мире. Но я не мог придумать, как спасти ее.
День, когда мы пришли в Зал сорока колонн свидетельствовать, как Мохаммад Ходабанде принимает шахскую корону, у меня вызвал только скрытое презрение. Муллы и вельможи, как и в прошлый раз, в порядке знатности подходили к трону и целовали ногу человека, отныне именуемого шах Мохаммад. Когда мирза Салман чванливо прошествовал к трону в своих щегольских одеждах, отвращение захлестнуло меня приступом болезненного содрогания. Вместе с другими поклявшись в верности шаху, я осмелился взглянуть в темные глаза шаха Мохаммада. Они казались пустыми и бесчувственными.
После коронации немногие уцелевшие царевичи, знать и самые высокопоставленные чиновники дворца один за другим вызывались к шаху и получали свои посты и назначения. Анвар сказал мне, что, пока не придет моя очередь — а это могло занять несколько недель, — я буду подчиняться ему. Он велел мне читать почту царевны, до сих пор в огромных количествах поступавшую во дворец, и сообщать ему о любых важных новостях. Ради соблюдения приличий мне пришлось также отвечать значительным людям из числа писавших и сообщать о ее смерти, иначе они были бы оскорблены тем, что их письма оставлены без ответа.
— Она была несравненной, — сочувственно шепнул мне Анвар, — и все мы, кто служил ей, знаем правду, если даже той суждено умереть с нами.
Он назначил мне сидеть с дворцовыми писцами, где у меня были богатые запасы бумаги, чернил и тростниковых перьев и не было горя от работы в прежних покоях царевны, которые к тому же заняли члены семьи Хайр аль-Нисы.
Я занял свое место на следующий день, сразу после утренней молитвы, а так как приказы я получал от Анвара, меня радушно проводили в большую, хорошо освещенную келью самого Рашид-хана, главы писцов. Он вручил мне деревянную доску для письма и объяснил, как заказывать припасы. Мне показалось, что в его усталых, воспаленных глазах мелькнуло сочувствие.
Масуд Али приносил и уносил все письма, пришедшие Пери уже после ее смерти и находившиеся у главного курьера дворца. Хотя миновало всего несколько дней после убийства, Масуду Али пришлось совершить несколько походов, чтоб принести все письма. Он до сих пор казался больным от горя.
— Морковка, хочешь сыграть потом в нарды?
— Ладно, — тускло ответил он, и я знал, что ему хочется доставить мне удовольствие.
Как больно было видеть его страдающим! Я поклялся себе, что добьюсь его назначения ко мне, чтобы приглядывать за ним каждый день.
Передо мной была стопа писем. Сухая белая бумага вызывала у меня мысли о костях Пери, белеющих где-то под землей. Мне едва удавалось заставить себя касаться этих размолотых тряпок и конопли, но теперь за мной надзирали Рашид-хан и его люди, и я заставил себя принять деловой вид и взялся за работу.
Первое вскрытое мною письмо было от проститутки, встреченной Пери, когда она совершала паломничество к гробнице Фатьме Массуме в Куме, почтить память святой сестры имама Резы. Письмо, написанное за плату базарным писцом, напоминало Пери, что они встречались, что царевна дала ей денег начать новую жизнь. Проститутка употребила деньги на покупку войлока и инструментов и завела свое дело по изготовлению войлочных попон для верблюдов. За два года тяжких трудов она добилась небольшого постоянного дохода, который позволил ей расстаться с прежним ремеслом. Она благодарила Пери за веру в ее благую сущность и обещала молиться за нее в мечети каждую неделю.
Да, подумал я, такую царевну я знал. Не расчетливая Пери, чье имя треплют болтуны по всему дворцу, а Пери, никогда не позволявшая оставить без ответа просьбу бедной женщины, какой бы позорной ни была ее работа.
Я принялся составлять в уме ответ на письмо проститутки. «Дорогой друг двора, мне очень жаль сообщать вам сокрушающее мир известие, что царевна Перихан-ханум, самая прославленная и чтимая роза среди сафавийских жен…»
Письмо я уронил — у меня затряслись руки.
— Что случилось? — поинтересовался Рашид-хан, шедший мимо моего места. — Ты плохо выглядишь.
— Ничего, — сказал я. — Мне бы сладкого чаю…
— Попроси мальчиков-разносчиков, но здесь ничего пить нельзя.
Я вышел в соседнюю комнату, подальше от всех этих драгоценных бумаг, и мальчик налил мне чаю с финиками прежде, чем я попросил.
Новая моя работа была жуткой. Извещать о смерти Пери казенным языком придворных писем было словно раз за разом переживать ее смерть. Мне мерещились ее израненное горло, застывшие глаза и оскаленные зубы и хотелось, чтоб служанка Халил-хана не рассказывала об этом.
Когда я вернулся в большую келью к своей работе, то заметил письмо с висевшей печатью, большой и затейливой, выдававшей его происхождение из оттоманской дворцовой канцелярии. Я тщательно вскрыл его, уверенный, что оно должно содержать важные политические новости. Сафийе, жена султана Мурада, писала, что всеми силами поддерживает долгосрочный мирный договор между нашими странами, но обеспокоена стычками между сафавийскими и оттоманскими войсками у Вана. Верны ли известия о них? Она просила ответить до того, как неурядицы перерастут в сражение. Тон письма был вежливым, но теплоты в нем не было, и это встревожило меня, ибо прежде они с Пери были в дружеских отношениях. Я отложил письмо для Анвара — оно могло требовать срочного внимания писца, отвечающего за политические послания.
Прочитав еще несколько писем, я наткнулся на посланное Рудабех, женщины из Хоя. Рудабех тоже упоминала о приграничных схватках между сафавийскими и оттоманскими воинами, но добавляла, что правитель Вана, Хосров-паша, решил дать Ирану урок и собирает грозное войско из оттоманов и курдов. Знала она это от одного из своих родичей, которого настойчиво пытались завербовать в это войско. Ей хотелось, чтобы царевна узнала об этом.
Встревоженный, я опустил письмо на стол. Пери была права: мир между Сафавидами и оттоманами держался только на силе. В тот миг, когда мы дадим слабину, сопредельные нам страны обернутся хищниками.
Немедленно разыскав Баламани, я отдал ему письма, которые он пообещал тотчас же показать Анвару, вхожему к шаху Мохаммаду в любое время.
— Но не жди слишком многого, — предупредил Баламани. — Шах крайне занят опустошением державной казны.
— То есть?
— Навьючивает мешки золота и серебра, а также парадные атласные халаты на своих новых приверженцев. Старается купить их верность.
— Он так боится?
— Щедрость его показывает, насколько он слаб.
— Совсем как Хайдар. Какая жалость!
Мне стало казаться, что шахский двор никогда не вознаградит честности. Он плодит ничтожеств, жаждущих богатства, а оно всегда требует продаться. Ни единого правдивого слова нельзя сказать тому, кто у власти. Те, кто преуспел, извиваются на брюхе, как змеи, чтоб заслужить награду; тех, кто запротестует, — низвергнут.
— Это еще меньшая неприятность, — продолжал Баламани. — Остаджлу и таккалу опять готовы вцепиться друг другу в глотки, и с ними их соратники, и я боюсь новой междоусобицы. Недовольные на севере и юге поднимают мятежи. Оттоманы и узбеки угрожают вторжением с западных и северных рубежей. Нигде в стране нет покоя.
Пана бар Хода! Неужели мы обречены жить под властью еще одного неумехи? Служить такому бездарному двору было не просто невыносимо — это было губительно.
Той ночью мне приснился сон, который я никогда не забуду. Словно «Шахнаме» ожило и втянуло меня в ткань повествования. Кузнец Каве встал у моих дверей и призвал меня в ряды своего войска. Его лицо пылало от жара горна, а руки были тверды как сталь. Мы вместе ворвались во дворец Зоххака, и Каве разодрал в клочья его лживую грамоту перед его глазами. На городской площади Каве поднял свой кожаный фартук на острие копья и повел народ против вероломного правителя. Я шагал рядом, и мое сердце разрывалось от гордости.