А утро началось с сюрприза неприятного. Явившись на почтамт к открытию, Владимир Гаврилович купил выпуск «Нового времени» и устроился в уголке на расстоянии, позволяющем тем не менее слышать все, что происходит у стойки выдачи корреспонденции до востребования, намереваясь наблюдать за посетителями поверх газетного листа. Но первый же разворот оглушил сыщика: прямо по центру полосы с происшествиями помещалась заметка, сообщавшая русскоязычным читателям о том, что по «известному публике делу инженера Гилевича» сыскной полицией Петербурга командирован в Париж специальный сотрудник для проведения «следственных действий по задержанию предполагаемого душегубца».
Высказав про себя все, что он думает о свободной прессе и пронырливых журналистах с их алчной потребностью в сенсациях, Владимир Гаврилович поднялся и двинулся было к газетному киоску, намереваясь выкупить весь имеющийся в наличии остаток газеты, но боковым зрением заметил какое-то необычное оживление у стойки выдачи, с которой он собирался не спускать глаз. Высокий господин в сером шерстяном пальто, котелке и синих очках резко покинул середину очереди и направился через зал к выходу, комкая на ходу газету и что-то бормоча себе под нос.
– Стойте, Гилевич! – громко рыкнул Филиппов. – Бежать бесполезно – на улице у входа двое полицейских в автомобиле. Закончилось ваше лицедейство и чехарда со сменой личностей!
* * *
– Как вы поняли, что это я, а не Прилуцкий?
Гилевич сидел на стуле посреди маленького кабинета, выделенного французскими коллегами российскому сыщику для первой беседы с его подопечным. Владимир Гаврилович подождал, пока задержанный сотрет платком в скованных наручниками руках слой грима со щеки, скрывающий действительно довольно большое родимое пятно, отклеит усики, и только после этого ответил:
– Письма. Сперва мы решили, что короткие письма из Парижа так малосодержательны из-за душевной травмы, перенесенной молодым человеком после убийства. Вы, кстати, как? Спите нормально? Но чем больше я читал те сообщения, что передала нам тетка Прилуцкого, тем яснее становилось – из Франции нам пишет не Александр Алексеевич. Во-первых, судя по реальной переписке, тот был человеком, склонным к самокопанию. А здесь такой повод еще больше порассуждать о тленности бытия и ценности жизни. Во-вторых, в своих записках вы ни разу не назвали Козину по имени. Прилуцкий же, напротив, всегда в приветствии писал «дорогая моя тетушка Алена» и обращался к ней на «вы», во всех семнадцати письмах. С чего бы ему вдруг менять свои привычки, отказываться от именования и тыкать? И тогда мне подумалось: а что, если автор последних писем просто не знает, как зовут его адресата? Вдруг тетка в своих письмах не подписывалась именем. Проверил – и верно. В той корреспонденции, что мы обнаружили в квартире Прилуцкого, в подписи неизменное «любящая тебя тетя», а на конвертах только «Козина А. С.» Кто такая эта А. С., ежели не знать? Анна? Аглая? Анастасия? Не угадаешь. Ну и третье – та самая короткость сообщений. Длинное письмо – риск, что знатоки почерка и привычек покойного могут что-то заподозрить. – Владимир Гаврилович протянул Гилевичу папиросу, помог прикурить, затянулся сам. – Но больше всего, знаете, за что я себя ругаю? За то, что не раскусил вас сразу же, когда вы приходили ко мне на Офицерскую. За то, что поверил в вашего брата вместо того, чтобы дернуть за эту фальшивую бороду. Не пришлось бы тогда столько недель выслушивать от начальства. Растерял, признаюсь, я хватку при талантливых помощниках да в кабинетной работе. Ну ничего, в среду мы с вами сядем в поезд, двое суток вам напоследок на мягких диванах, а там уж, пардон, голубчик, кайло вам в руки да пожизненная каторга. А пока до среды парижские коллеги любезно согласились предоставить вам номер с зарешеченным окном. Кормить тоже пообещали.
Гилевич затянулся последний раз, загасил папиросу о каблук ботинка, поискал глазами, куда бы выкинуть окурок, положил в подставленную пепельницу.
– Позвольте умыться, господин Филиппов. Платком как следует не ототрешь. У меня там мыло в саквояже.
* * *
Андрей Серафимович Гилевич, двадцати шести лет, уроженец Санкт-Петербурга, православного вероисповедания, русский, смотрел на себя в грязное, мутное зеркало с отбитым уголком. Вот все и закончилось. Он предполагал, что так может произойти. Когда затеваешь игры с такими ставками, нужно понимать, что возможен и неблагоприятный исход.
Эта усатая ищейка беспокоилась о его сне совершенно напрасно. Спал Андрей Гилевич нормально, даже хорошо, крепко. С тех пор как вырос. С тех пор как бояться стало нечего. Это вам не в сиротском доме в общей комнате ночевать. Там было неспокойно. Даже страшно. То Санька Жуков с товарищами одеяло суконное на голову накинут и молотят, не разбирая, за то, что пятничный кусок жесткой говядины им не отдал, а сам проглотил, почти не жуя. То пьяный сторож, инвалид последней турецкой войны, начнет в горячке размахивать своим костылем, думая, что он все еще от османов отбивается, – тут уж точно не до сна, под кроватью-то. А тут с чего бы не спать? Мальчишку зарезал? Да сколько их, мальчишек этих? Девять из десяти только зря небо коптят. Какая жизнь его ждала бы, студента этого? Ну, доучился бы до инженера. Пошел бы служить куда-нибудь в пароходство или на железную дорогу. Женился бы лет через пять. С папочкиным наследством нашел бы себе какую-нибудь красавицу, которая все накопления эти на платья да шляпки в два года б растранжирила. А студент, ну инженер теперь, горбатил бы лет до сорока, пока не помер бы от чахотки, оставив после себя кучу голодранцев. Считай, услужил ему Андрей Гилевич – студент сейчас, небось, как невинно убиенный рядом с ангелами восседает, бренчит романсики на арфе да амброзию употребляет после обеда. Ах да, студент в боженьку не верил. Ну, тут уж вины Андрея Серафимовича вовсе нет – каждому по вере.
Каторгу вечную усатый обещал. Ну, тут уж точно просчитался. Свою каторгу Гилевич еще в воспитательном доме отгорбатил. Да, жалко проваленного проекта, ах как жалко! Три, много пять таких студентов – и райские кущи ждали бы Андрея Серафимовича на земле. Да не просто на земле, а на любой земле, в любом ее уголке, на любом краешке. Обрезал ему крылья усач сыскной, ох, обрезал. Ну да мы ему тоже подпакостим, выкинем коленце.
Андрей Гилевич перевел взгляд со своего ухмыляющегося отражения на мыльницу. Открыл кран, набрал в ладони воды, ополоснул лицо, подмигнул зеркалу. А после разломил кусок мыла надвое, вытащил из обломка маленькую капсулу, сунул в рот и раскусил.
Когда Филиппов, услышав шум, заглянул в уборную, Андрей Гилевич уже был мертв. Он лежал на спине поперек небольшой комнатки, глядя в потолок и улыбаясь. Гудел кран, пенилось в раковине оброненное мыло, пытаясь перебить абрикосовым ароматом горький запах миндаля.
ЗИМА 1912 года
Десять дней зимы
16 декабря 1912 года. Ночь с воскресенья на понедельник
Ночной ветер изо всех сил трепал плотную поволоку низких облаков, пытался разорвать ее об острые шпили колоколен, о дымящиеся заводские трубы Сан-Галли в надежде устроить прорехи побольше, чтобы хоть немного осветить самую темную часть серого города. Но, заигравшись, забывался и сам же нагонял в освободившееся место новые клубы белого густого тумана, затягивая лениво поблескивающие искорки звезд и возвращая Лиговку в привычную тревожную сонную тень. Изредка скрипели двери чайных и трактиров, впуская и выпуская своих гостей, но и входящие возникали будто бы сразу из темноты, материализовавшись перед самыми дверными створками, и покидающие эти притоны на нетвердых ногах мгновенно оставляли освещенный прямоугольник, проваливались в мрак, растворяясь в нем, чтобы не мозолить недобрые глаза. Улицы были пустынны, и только временами отвлекающийся от туч ветер оживлял ночной пейзаж, заигравшись обрывком газеты или выметая из-под арочных сводов неубранную листву.