Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– На! На! Путет ли конец? – раздался вопрос, и в голосе Фёдора Фёдоровича слышно раздражение.

Мало-помалу смех затихает. Кажется, ученики испугались строгого голоса и решили прекратить шалости. Боря никогда ещё не слыхал ничего подобного. Теперь он уж узнал, что такое бенефис. Он и удивлён, и Фёдора Фёдоровича ему жалко, и в то же время смешно: хоть это всё и скверно, однако как не посмеяться этому постукиванию среди полной тишины – постукиванию, которого никак не подметишь со стороны, потому что тот, кто стучит, лежит себе смирно, не шевелится и ничем не выдаёт себя, а когда к нему приближаются, перестаёт стучать до более удобной минуты… Боре это так понравилось, что он сам сунул руку под кровать и стукнул разок в доску ногтями; но в этот миг он заметил, что на него смотрит Яковенко, и в этом взгляде ему показался упрёк… И так сделалось ему вдруг стыдно, что он сейчас же поднял руку и закутался с головой в одеяло. Больше он уже не покушался присоединиться к кричавшим и только слушал и удивлялся. Не прошло и двух минут после того, как в спальне затихло, а Оленин уж опять скомандовал:

– Птичий двор!

И новый гвалт поднялся дружно: кто пел петухом, кто кудахтал курицей, кто болтал языком, подражая индейскому петуху, кто свистал и щёлкал по-соловьиному.

– Schauderhaft![47] – сорвалось наконец у Фёдора Фёдоровича досадливое замечание. – Что ж, я путу накасать. Ви клюпые тети… Ви не понимайте вашей долг…

– Ку-ка-ре-ку-у-у!

– Бл-бл-бл-бл…

Фёдор Фёдорович пошёл по спальне и остановился около дежурного дядьки.

– Зольдат, кто кришаль?

– Не могу знать-с.

– Как ти не мошешь снать? Ти тольшен снать! Пати схоти са Иван Фатеич.

Иван Фаддеич был ещё внизу, так как дежурил при учениках старшего возраста, которые приходили спать часом позже младших. Когда дядька ушёл, по спальне пронеслась команда Оленина.

– Вразнос!

– Оленин, ти? – окликнул Фёдор Фёдорович.

– Нет, это не я, Фей Феич.

– Ну, гляди!.. Halunke![48]

– Фей Феич, вы, пожалуйста, не ругайтесь. Я директору скажу.

А по спальне между тем в разных сторонах раздавались крики на разные голоса:

– Селёдки голландские, селёдки!

– Ситцу, коленкору[49]!

– Полусапожки, туфли!

– Окуни, ерши, сиги, лососина, форель…

– Зелени, зелени! Зелени кому угодно? Зелени!

– Морожено!

– Яблочков не пожелаете-с?

– Вот спички хороши!

И вдруг в дверях послышалось:

– А вот и Угрюмова голос!

И все при этом замечании узнали голос Ивана Фаддеича. Сразу всё затихло в спальне. Иван Фаддеич шутить не любил – это хорошо знал каждый воспитанник.

– Угрюмов, пожалуйте-ка сюда.

Угрюмов выскочил из-под одеяла и направился к Ивану Фаддеичу. Фигура его выделялась длинным белым пятном на тёмной стене.

– Что прикажете-с? – спросил он своим обычным спокойным тоном, в котором, однако, нельзя было не уловить резкой нотки.

– Что прикажу? А вот что. Так как вы сейчас кричали…

– Иван Фаддеич, что вы? Я не кричал вовсе…

– Так как вы, Угрюмов, сейчас кричали, – повторил Иван Фаддеич, несколько повысив голос, – и так как вы здесь старший, то если повторится или продолжится что-нибудь подобное, вы будете отвечать… Вы один… Слышите?

– Слышу-с.

– Вот и всё. Можете идти спать.

Угрюмов повернулся и пошёл к своей кровати.

– Вот! Другие кричат, а я отвечай! – ворчал он тоном человека, пострадавшего за правду.

Иван Фаддеич ушёл вниз, а Фёдор Фёдорович, постояв недолго на месте, отправился к своей кровати и с горьким упрёком, с дрожью в голосе произнёс:

– Плаготару вам… Сивойня моя праздник, мой светлий день… А ви как мине опидели… как проздравляли! Пфуй!.. В один слёв – пфуй!..

Больше уж не повторялось ничего подобного. Товарищи не хотели, чтоб Угрюмов был наказан из-за них. Буланов, думая об этом нелепом «бенефисе» и устыдившись своего намерения примкнуть к шалунам, сказал сам себе: «Странное какое товарищество! Они старика обидели и не подумали, как это ему тяжело… Они не остановились; а подвести Угрюмова не хотят… Того не пожалели, а этого жалеют… Странно!» Скоро Буланов уснул, утомлённый за день парголовскими прогулками и купаньем, а за вечер этим «бенефисом», заставившим его волноваться, смеяться, ждать, что дальше будет… И все в спальне затихли.

Не спалось только Быстриевскому. Он трусил. Он не мог понять, за что так рассердились на него Яковенко и другие. Револьвер! Вот пустяки! Быстриевский считал себя таким хорошим стрелком, что странно ему было, как про него думали, будто он не умеет обращаться с оружием. Не мог он также понять, что за преступление принести револьвер в гимназию? Однако он предвидел, что за это будет строго взыскано с него, если начальство узнает. Но узнает ли оно? А если товарищи скажут? Да нет, не скажут: ведь это фискальство… Отдать разве самому револьвер?.. Ни за что! Он так любил эту вещицу, она доставляла ему столько удовольствия! И вдруг – расстаться с нею!.. Он доставал револьвер из-под подушки, вертел его в руках, любовался им, целовал и плакал… Он, любивший разыгрывать из себя «большего», плакал, глядя на свою забаву и боясь, что придётся расстаться с нею… И брала его досада, брала злость на Буланова. «Неблагодарный! – восклицал он мысленно. – Я его пригласил в гости, доставил ему удовольствие, наконец, жизнь ему спас… Бабушка дала ему гостинцев… А он поднял эту историю… У! Неблагодарный!» Уже глубокою ночью заснул Быстриевский и не успел выспаться к утру. Голова у него сильно болела. Когда ученики начали вставать, он попросил Фёдора Фёдоровича, чтоб ему было позволено остаться в спальне. Фёдор Фёдорович разрешил, и Быстриевский не пошёл вниз. Но ему не удалось уснуть вновь. Его опасения возобновились. Он думал, как поступят Буланов и Яковенко, и сильно опасался за то, что они скажут воспитателю. Тогда он решил скрыть револьвер и, ещё раз простившись с ним, запрятал его под тюфяк.

Тем временем внизу, после молитвы, Фёдор Фёдорович вместо того, чтобы прямо вести воспитанников к чаю, встал в дверях и заступил дорогу ученикам. Они остановились и столпились перед ним. Растроганный, он начал говорить слегка дрожавшим голосом:

– Друсья мои! Вот што я хошу вам скасайт. Я на вас не сершусь. Ich ärgere mich nicht…[50] Нет… Но я вот што скашу. Ношью, когта ви спаль, то я сё тумаль… я не спаль… Also[51]… я тумаль… я вспоминаль… Я тоже бул школи… в Gymnasium[52]… Я тоже бул малылик, молотой мальшик… И я шалиль… и я ушаствоваль вот такой консерт… как вшера… Also… wie gestern… ja…[53] Ну, и когта я виросталь… und als ich[54]… когта я вспоминаль, мине стидно було… и я краснель… Я тоже ушаствоваль консерт… Aber, bei Gott[55], я на вас не сершусь… В один слёв – не сершусь…

Фёдор Фёдорович хотел ещё что-то сказать, начал было: «Der liebe Gott…»[56] Но вдруг, круто повернувшись, позвал:

– Also… Идём шай пить.

В 8 часов Фёдора Фёдоровича сменил Николай Андреич. В это время несколько воспитанников, человек двенадцать, забравшись в четвёртый класс, горячо разговаривали там. Их зазвал туда Яковенко; тут были и наши знакомые. Начались пересуды, как поступить относительно Быстриевского. Когда Яковенко только ещё начал сообщать о револьвере, Угрюмов остановил его:

– Ну так что же? И пускай.

– Как что? А ты ручаешься за то, что ничего не случится? Почём ты знаешь, хороший он стрелок, умеет ли он обращаться с револьвером? Вот он уже вчера…

вернуться

47

Ужасно! (нем.)

вернуться

48

Негодяй! (нем.)

вернуться

49

Коленкор – плотная хлопчатобумажная ткань.

вернуться

50

Я не сержусь… (нем.)

вернуться

51

Также (фр.).

вернуться

52

В гимназии… (нем.)

вернуться

53

Итак… вчера… да… (фр.)

вернуться

54

И когда я… (нем.)

вернуться

55

Но клянусь Богом… (нем.)

вернуться

56

Милостивый Господь… (нем.)

51
{"b":"932363","o":1}