Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Глупости! Вовсе не надо! – послышался слабый голосок.

Это был голос Яковенко, стоявшего на площадке, прислонившись к перилам.

– Глупости! – передразнил его Оленин дрожащим, дряблым голосом. – У тебя всё глупости, что другие думают и делают. Сам-то больно умён. Умница-разумница!

Оленин прицелился, чтобы схватить Яковенко за нос; но тот увернулся вовремя и промолчал.

– Что такое бенефис? Я не понимаю, какой бенефис ты хочешь устроить Фей Феичу, – осведомился Буланов.

– А вот увидишь… Скоро звонок спать, а там и бенефис. А это что у тебя такое?

Он ткнул рукой в свёрток, который держал Буланов.

– Это гостинцы. Быстриевского бабушка дала.

– Ым-гм, это хорошо. Значит, добрая старушка. Попотчуешь?

– Конечно.

– Ну-ка, давай.

Буланов развернул пакет, но прежде всех предложил Яковенко. Впрочем, доедать гостинцы им пришлось уже наверху, в спальне. Когда они раздевались, Оленин обошёл весь дортуар и подговаривал шёпотом на все стороны:

– Ребята, бенефис! Слышите, бенефис сегодня… Фей Феичу бенефис…

В это время Быстриевский подошёл к Ша, и Буланову ясно послышался голос его:

– Ярыжка, хочешь застрелю?

Страшный испуг охватил Борю, и он второпях громко, чуть не криком, остановил Быстриевского:

– Что ты? Что ты?.. Быстриевский! Что ты?

Тот посмотрел на него и с пренебрежением сказал:

– Дурак! Ведь я шучу. Неужели ты думаешь, что я серьёзно?

– Такими вещами не шутят… Это очень плохие шутки.

– Что такое? – осведомился Яковенко.

– Как же, помилуй! Привёз с собой револьвер. Мы там у него дома… в парке стреляли… А он его зачем-то сюда привёз… Да ещё в Ша уставился: «Хочешь, – говорит, – застрелю?»

Яковенко качнул головой.

– Да, Быстриевский, этим не шути.

– Да нет! – горячился Буланов. – Зачем он его сюда привёз?.. Какая надобность? Ну, случится что-нибудь… Это так глупо, так глупо, что и сказать нельзя…

– Молчи, пожалуйста… Я тебе сегодня жизнь спас, а ты ещё фордыбачишь[44].

– Жизнь спас? А что случилось? – послышался слабенький голосок Яковенко.

– Да, жизнь!.. Кабы не я, он бы потонул…

– Знаешь, Быстриевский, это нехорошо, – защищался Буланов. – Это очень нехорошо! Отчего я в воду свалился?

– Ну? Отчего?

– Оттого, что накурился этих папирос… У меня закружилась голова – я и упал… А кто меня научил? Кто меня упрашивал покурить?

Может быть, ещё долго проспорили бы они, если бы не раздался голос Фёдора Фёдоровича:

– Спать, спать! Kinderchen, es ist schon Zeit[45].

Улёгшись по своим постелям, они, однако, ещё продолжали спорить шёпотом.

– А знаешь, Быстриевский, ты всего умнее сделал бы, если бы теперь же отдал этот револьвер, – предложил Яковенко.

– Кому? Зачем?

– Да хоть Фёдору Фёдорычу…

– Вот те! Ещё новости!..

– А то беда может случиться.

– Какая беда?

– Мало ли что… Избави Бог… Сколько бывает случаев.

– Вот тоже совет! – ворчал Быстриевский. – Отдай воспитателю! А он ещё отнимет совсем, не возвратит. Да ещё накажут… Да за такую вещь, пожалуй, ещё исключат…

– Зачем же ты её с собой принёс, если думаешь, что за это могут исключить?

– Пожалуйста, без нотаций!

– Как знаешь, а только мы его у тебя отнимем.

– Ну-ка, попробуйте! Это уж в будущий раз! Так я и отдал!

– Придётся – отдашь. И назад не получишь.

– Как же это так?

– Не захочешь сам отдать, мы воспитателю скажем, чтобы отнял.

– Ну, значит, фискал.

– Может быть, и фискал. Я никогда и ни на кого не фискалил, а тут придётся: тут дело серьёзное…

– Очень!

– Как знаешь, но я…

– Конечно, отдай, а то ты меня застрелишь, – послышался глухой голос Ша.

– И отдашь, – подтвердил Буланов уверенно, – мы настоим.

– Я настою, даю слово, – прибавил Яковенко.

За всё время спора он ни разу не погорячился, голос его ни разу не повысился. Он так ровно, спокойно возражал Быстриевскому на его запальчивые замечания, что видно было, как глубоко он был убеждён в своей правоте.

– На! На! Не больтать! Спать! А савтра вставать путет трудно, – раздалось недалеко от них.

Это был голос Фёдора Фёдоровича. Старичок стоял на ковре, тянувшемся вдоль всей спальни. Он успел уже одеться в свой серый ватный шлафрок и обуть ноги в пантофли, как он называл халат и туфли.

Добрый это был старичок; но многие из учеников не ценили его доброты и снисходительности, смеялись над ним, вышучивали его, на его дежурствах баловались и иногда выводили его из терпения. Пользуясь тем, что он плохо говорил по-русски, его научали говорить как раз неправильно, как будто поправляя его неверный говор. Утром, когда он будил воспитанников и торопил их на молитву, мерно раздавался его голос: «Коспота! Вставайте, вставайте!» Ему говорили: «Фей Феич! Неверно, вы не так». – «А как ше нато?» – осведомлялся он. «Надо говорить – вставляйте». – «Ну, вставляйте, вставляйте». – «Не так, Фей Феич: надо – вставьте». – «Ну, вставьте». Он верил им и удивлялся тому, что они смеялись. Редко выходил он из себя, иногда сам смеялся проделкам шалунов и принимал строгий тон только в шутку. «Фей Феич, нет ли у вас, пожалуйста, спичечки?» – «Сашем тепе?» – «Как зачем? А закурить! Как же я без спички-то закурю?» – «На! На! Dummer Kerl![46]» – «Нет, в самом деле, Фей Феич, позвольте…» – «На! На! Ти не путешь перестать?» Фамилия его была Шлиммахер, что также подавало повод к шуткам и насмешкам. Он служил в гимназии уж тридцать пять лет и, кроме воспитательства, давал в нескольких классах уроки немецкого языка. Никому никогда не делал он и не говорил никакой неприятности, и зато его товарищи по службе очень любили и ценили его: так, они добровольно распределили на себя его будничные дежурства и оставили ему только воскресные, когда учеников в гимназии бывает меньше, вследствие чего и воспитателю легче смотреть за ними. Очень любили его и ученики, и только по легкомыслию позволяли себе потешаться над его странностями. Они называли его Фей Феичем вместо Фёдора Фёдоровича, и это имя так вошло в общую привычку, что никому уж не казалось странным. Его наружность – и та привлекала к нему: такой он был чистенький, румяненький на вид, что приятно было смотреть на его гладковыбритое, моложавое ещё лицо, высокий, открытый лоб, гладко зачёсанные назад волосы с сильною проседью, голубые глаза, светившиеся с той ясностью, которая красит собою только добрых и честных людей, – на всю его фигуру, дышавшую добротой и весёлою бодростью.

В тот день, о котором идёт речь, Фей Феич был особенно хорошо настроен: ему стало известно, что он получил орден, и его радовало, что его труды замечены и награждены. Известно это стало и пансионерам, и когда они поздравляли его, он говорил им: «О, да! Это по заслюгам: я много трутился и ошень старался. Нашальство тоброе, нашальство сё витит и сё самешает… и таёт накрад, кому нушно». Но Оленин и некоторые другие не могли-таки, чтобы не испортить ему и этого дня: они устроили ему «бенефис»…

Фей Феич, напомнив ученикам о том, что пора спать, дошёл до конца спальни и прилёг на свою постель. Когда всё затихло, вдруг раздался громкий крик Оленина:

– Чахотка!

И вот вдруг словно по команде в спальне поднялся страшный гвалт. Все (впрочем, наверно, не все, но весьма многие) закашляли, застонали, засморкались… Это должно было изображать собою чахотку. И в эти сплошные стоны и кашлянье врывался дикий, злорадный смех. Бенефис начался…

Фей Феич приподнялся на кровати, облокотился на подушки, полежал так немного, потом встал и медленно пошёл вдоль спальни. Всё сразу стихло. Когда он отдалился на противоположный конец её, Оленин сунул руку под свою кровать и начал потихоньку ударять костяшками пальцев в доску, на которую кладётся тюфяк. В спальне полная тишина, и только в одном конце её слышно мерное постукивание. Фей Феич прокрадывается к этому концу; тогда здесь затихает и начинается в другом конце: тук-тук-тук… тук-тук-тук… тук-тук-тук-тук… И так несколько раз. Наконец кому-то стало смешно: не выдержал, засмеялся. Засмеялся ещё кто-то, засмеялся и третий. И вот уже вся спальня хохочет, и общий смех сливается в какой-то гул, сплошной и дикий.

вернуться

44

Фордыбачить – противоречить, упрямиться, дерзко отвечать.

вернуться

45

Дети, время пришло (нем.).

вернуться

46

Ха-ха! Глупый парень! (нем.)

50
{"b":"932363","o":1}