Литмир - Электронная Библиотека

Чум всё ещё не прогрелся, кончики ушей пощипывает холод. Но разве это холод по сравнению с тем, что происходит сейчас там, за кругом нашего жилища!

– Сильный мороз? – спрашиваю.

– Холодно… Нельзя жить…

– А как же олени?

– Они знают… Урамы бежали – хорошо было. Потом ай-я-я-й! Прятаться надо. Ши-ы-бка большой мороз идёт. Сюда побежал. Сюда идти не надо. А куда денешься! Без чума подохнешь, однако…

– А откуда ты узнал, что такой мороз будет? Почему сюда повернул?

На тагане в котелке забурлила вода, Ганалчи кидает в неё кусочки медвежьего жира, окаменевшую на морозе костную муку, мелкую стружку сушёного мяса. Готовит хирбу. Молчит. Думает.

– Хавоки Угу предупредил: «Дальше идти нельзя», – говорю я.

Он поднимает лицо, глядит пристально, покачивая головою.

– Разве ты не знаешь – так говорить нельзя? – улыбается. – Амикан сердиться будет…

Он ещё и фразы не закончил, как что-то произошло в мире. Резкий удар грома потряс землю, дрогнуло пламя, зазвенел остов чума, выкатились из очага угольки…

– Что это? – спрашиваю, чувствуя, что бледнею.

– Камень умер, – отвечает. – Шибко мороз большой. Шибко… Голец разорвало, убило…

– А как же деревья? Птицы как, звери?..

Он молчит, помешивая уютно булькающую хирбу, принюхивается.

– Они знают…

Олени знают, деревья знают, птицы, звери, зверюшки разные знают, он, Ганалчи, знает! Почему же не знаю я? Почему в грёзах рвусь к иной земле, к иному миру?

Слышу оленей, они где-то рядом. Не лежат, не пасутся – движутся, плотно прижимаясь друг к другу, образуя живой тесный круговорот. Оленьи тела – единый сгусток вращающейся живой материи, которая живёт сейчас по единому для всех закону: каждое животное как бы медленно втягивается в воронку плотно движущихся тел, достигает центра, и так же медленно выталкивается на внешний край, и снова втягивается в центр. И так бесконечно передвигаясь, согревая друг друга, живут там, где умирает камень.

Ганалчи палочкой мешает хирбу, и я заворожённо гляжу на образовавшуюся воронку.

Ложимся, плотно и вкусно поев, напившись до третьего пота душистого чая, чуть горьковатого, но благоуханно пахнущего таёжной смородиной. Ганалчи успел наломать прокалённые морозом стебли. И об этом подумал там, на воле. Не лишила его привычного дикая стужа.

Ни спальник, ни медвежье одеяло больше не отбирают тепло. Они напитались им, ожили и теперь сами его творят.

– Знаешь, Ганалчи, – говорю я, сердце моё полно преданной ласки. – Я ничего не помню. Как сошли с реки, так и не помню ничего. – И снова, помимо воли: – Я был на Земле Угу…

Он качает головою:

– Не был.

Я настаиваю:

– Но почему же! Хочешь, расскажу тебе?

– Не надо, парень. Теперь спи. Спать надо… Сон глядеть будешь. Землю Угу…

– Но я видел. Не во сне, наяву! Мы поднимались с тобой в небо…

– Не видел! – уверенно говорит старик. Я понимаю, что нынче не надо об этом. И все-таки спрашиваю:

– Почему ты не хочешь, чтобы я рассказал о Земле Угу?..

– Знаю, – говорит он. – Надо спать.

Тяжелеют веки, становятся липкими, и я снова покидаю родную Землю Дулю, и мама прикасается ладонью к моему лицу и, поправляя одеяло, говорит мне:

– Никто не знает о Земле Угу и о её Великом Хавоки, никто ничего не знает…

А что знаю я о своей Земле и о Земле Ганалчи? Что знаю о нашей Земле Дулю?..

Сон глубокий, без сновидений. Однако просыпаюсь с тревожным чувством, с ощущением полного одиночества.

В чуме один. Всё ещё горит костёр, и есть дрова у выхода, и набегает из чайника на угли крохотной струйкой кипяток. Но нет вокруг живого. Ганалчи нет. Чум я вижу словно бы впервые. И всё ещё не могу понять, как оказался тут. В голове не укладывается не только тот беспамятный отрезок времени, но и осознание себя тут, рядом с Ганалчи, с горящим очагом, с тем, что было уже на памяти, когда мы обживали этот маленький островок человеческого жилья.

И вдруг понимаю, что этот чум, этот тёплый и добрый вулкан среди полярной стужи вовсе не человеческое жильё, а нечто совсем иное, чего никогда не приходилось видеть.

Оглядываюсь, чуть приподнявшись на постели. На остове чума надо мной вразброс развешаны какие-то странные предметы – кусочки меха, дерева, материи. На трёх мощных слегах, с которых и начинается строительство чума, – их называют «халган илан» – три ноги (тренога), – висят широкие сыромятные, довольно длинные ремни. Кусочки дерева не просто сколы или спилы – поделки, изображающие собой то ли птиц, то ли самолётики. Приглядываюсь к ним и нахожу, что они больше похожи на наши детские, с которыми носились по улицам мальчишки, изображая одновременно и пилотов и самолёты.

Меня охватывает странное: я ощущаю вокруг присутствие не людей, но их до предела оголённые чувства, взволнованный разум…

Так бывало со мной в зале московского Большого театра, когда в гуле полуголосов вдруг ощутишь некую колеблющуюся сферу и уловишь долгий-долгий нездешний звук перед тем, как оркестр займёт свои места и музыканты в «полушёпот» тронут инструменты. В этот предшествующий миг я ощущаю чувства и восторг мысли тех, кто приходил сюда, чтобы прикоснуться душою к святыне.

Святые храмы Италии наполнены тем же мягким гулом. И храмы Индии, и наши древние православные хранят в себе всё то же. И в сердце моё входит высокое, до холодка в груди, волнение, я замираю на миг перед сонмом ушедших. То же чувство охватывает меня и сейчас в этом замкнутом пространстве не совсем привычного для современного человека строения. Я понимаю, что нахожусь в нымгандяке – культовом чуме эвенков.

Ганалчи сказал: «Сюда нельзя идти…»

Тихо кругом. И только присутствие тайны, людских оголённых чувств, необычайных ощущений тревожит меня, заставляя что-то немедленно предпринять.

Непроницаемой тайной окружён нымгандяк.

Я знаю немного о том культе, который исповедует Ганалчи, и главная идея в нём – не уничтожать того, что добыто предками, но приумножать своею жизнью.

Когда-то испанские завоеватели жестоко искореняли культ дикарей, переплавляя изображения их богов и ритуальные предметы в слитки золота, сжигая храмы, письмена, собранные в книги. И только спустя десятилетия, даже века, оказалось, что конкистадоры уничтожили и поработили не дикарей (как тогда считалось), но Великую Культуру, так не похожую на всё, что было известно цивилизованному миру.

На заре нашей национальной литературы гений Пушкина из всей разноплеменной России выбирает для пророческого стиха представителей трёх национальностей: и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык.

Случаен ли этот выбор? В стихах Пушкина ничего случайного нет.

Что же стояло в те времена за словом «дикий»? Даль оставил нам живой разговорный русский язык:

«Дикий: в природном виде состоящий…»

Из двенадцати синонимов только два несут отрицательный смысл: это «свирепый» и «необразованный»; остальные определяют превосходное значение.

И у Пушкина дикий – как природный, необычайный, неизведанный.

Неизведанная культура эвенков по-странному волнует меня, заставляя подолгу жить в их кочевьях, бродить с ними по Большому Лунному кругу, следуя за стадами оленей, приглядываться к их укладу, привычкам, тайнам охотничьего ремесла и к тому многому, что кажется порою странным, даже наивным, а иной раз смешным.

В самом начале моих странствий расспрашивал местных сибиряков – русских об эвенках. С улыбкой рассказывали о них, но и с уважением.

Охотники, дескать, непревзойдённые, а так – дети.

И еще – «интеллигентами тайги» называли эвенков первые исследователи – открыватели Сибири. Многие из них в таёжном безлюдии попадали в безвыходные ситуации, на которые так щедр Север. И тогда на помощь приходили эвенки. Так было с экспедицией Шишкова, Скропышева, Еланского, Подгурского… Так было со мной…

Однажды по какому-то непростительному легкомыслию я отправился на оленях в дальнее стойбище. У нас – легкомысленной компании, было три упряжки, на каждой по человеку. Ехали легко и весело. Позади остались три кочёвки, когда вдруг грянул сильный мороз, застав нас на самом глухом и безлюдном участке пути.

2
{"b":"93165","o":1}