Преклонение перед чувствами осуждают часто и не без должного основания, поскольку люди инстинктивно боятся страстей и эмоций, которые сильнее их и свойственны менее высокоорганизованным формам жизни. Однако Дориану Грею представлялось, что люди никогда не понимали истинной природы чувств, и те остались дикими и животными, поскольку их принудили к подчинению или пригасили страданиями, вместо того чтобы сделать компонентами новой духовности, в которой ведущее положение должно занять возвышенное стремление к красоте. Оглядываясь на путь человека через века, Дориан не мог отделаться от чувства утраты. Сколько уступок сделано и как мало достигнуто! Неистовые отречения, чудовищные формы самобичевания и самопожертвования, причина которых – страх, а результат – деградация, бесконечно более ужасная, чем та, каковой они в своем невежестве пытались избежать. Природа будто в насмешку вытесняла анахоретов в пустыни, где они кормились вместе с дикими зверями, отшельникам же давала в спутники обитателей полей.
Да, прав был лорд Генри, предсказывая появление Нового гедонизма, который кардинально изменит жизнь и спасет ее от сурового нелепого пуританства, столь внезапно возродившегося в наши дни. Безусловно, Интеллект пойдет к нему на службу, однако он никогда не примет ни одну теорию или систему взглядов, требующую жертвовать чувственным опытом в любых его проявлениях. И целью гедонизма станет опыт сам по себе, а не его плоды, как бы сладки или горьки они ни были. В нем не должно быть места ни аскетизму, умертвляющему чувства, ни вульгарному распутству, их притупляющему. Он научит человека переживать во всей полноте каждое мгновенье жизни, ведь и сама жизнь есть всего лишь мгновенье.
Почти все мы порой просыпались перед рассветом либо после забытья, чарующий покой которого подобен смерти, либо после кошмарно-сладостных видений, когда из чертогов разума выскальзывают призраки куда более ужасные, чем сама действительность, и преисполненные ярчайших фантастических красок, что придают готическому искусству несокрушимую силу, особенно творениям тех, чей разум омрачен болезнью или мечтательностью. Белые пальцы рассвета медленно проникают сквозь шторы, и кажется, что те колеблются. Тусклые бесформенные тени сползаются в углы комнаты и там замирают. Снаружи в листве щебечут птицы, люди спешат на работу, доносится вздох ветра, прилетевшего с дальних холмов и теперь бродящего вокруг сонного дома, словно он боится разбудить спящих и в то же время обязан выдворить сон прочь. Покров за покровом сумрачная дымка спадает, предметы вновь обретают формы и цвета, и рассвет воссоздает мир заново в его первозданном виде. Тусклые зеркала возвращаются к своей подражательной жизни. Погасшие свечи стоят там же, где мы их оставили, и вновь нами завладевает гнетущее чувство необходимости продолжать изнурительный бег в круговерти повседневных дел. Иногда же в нас пробуждается страстное, необузданное желание поднять веки и увидеть совершенно новый мир, который в темноте ночи переродился, к нашей радости, в нечто иное или обрел новые тайны. Мир, в котором прошлому нет места, либо же оно существует отнюдь не в форме обязательств или сожалений, ведь даже воспоминание о радости отдает горечью, и память о наслаждении причиняет боль.
Создание подобных миров и представлялось Дориану Грею истинной целью жизни. В поисках ощущений, которым одновременно присуща новизна, очарование и непривычность, свойственная отношениям любовным, он часто принимал образ мыслей, глубоко чуждый его природе, всецело ему отдавался, а затем, насладившись в полной мере и удовлетворив свою любознательность, отбрасывал с тем изящным равнодушием, каковое, по мнению некоторых современных психологов, является типичной чертой пылких личностей.
В одно время ходили слухи, что он собирается перейти в католичество. Несомненно, католические обряды манили его всегда. Таинство ежедневного жертвоприношения за литургией, куда более величественного, чем все жертвоприношения античного мира, будоражило Дориана возвышенным презрением к свидетельствам наших чувств, а также первозданной простотой и извечным пафосом человеческой трагедии, которую оно тщилось олицетворить. Ему нравилось преклонять колена на холодном мраморе и наблюдать за священником в тяжелом, расшитом узорами облачении, как тот медленно отодвигает белой рукой завесу с дарохранительницы или поднимает к небу инкрустированную драгоценными камнями дароносицу с прозрачными облатками внутри, которые многие и в самом деле склонны считать panis caelestis – хлебом ангелов. Дориану нравился и тот момент, когда священник в фиолетовом одеянии, символизирующем Страсти Господни, преломляет гостию над чашей для причастия и бьет себя в грудь, каясь в грехах. Его завораживало, как печальные мальчики в алых балахонах и кружевных комжах, будто прекрасными золотыми цветами, раскачивали дымящимися кадилами. Выходя из церкви, Дориан с любопытством заглядывался на темные молельни и подолгу сидел рядом, прислушиваясь к тихим голосам мужчин и женщин, что нашептывали сквозь резные решетки правду о своей жизни.
Но он никогда не впадал в заблуждение и не ограничивал свое духовное развитие официальным принятием какого-либо вероучения или доктрины, как не путал дом, где следует жить постоянно, с гостиницей, где можно остановиться лишь на несколько часов, когда ночь темна и беззвездна, а луна еще не народилась. Мистицизм, с его удивительной силой придавать вещам обыденным необыденное толкование, и коварная парадоксальность, всегда ему сопутствующая, тронули Дориана лишь на короткое время. Так же недолго он увлекался материалистическими доктринами немецкого дарвинизма, хотя и находил удовольствие в том, чтобы обуславливать мысли и страсти человеческие действием серого вещества мозга или белых нервных волокон тела, и восхищался концепцией абсолютной зависимости духа от определенных физических условий – болезненных или здоровых, нормальных или патологических. И все же, как говорилось выше, для Дориана Грея ни одна теория о жизни не стала важнее самой жизни. Он прекрасно сознавал, насколько бесплодны отвлеченные рассуждения, если они оторваны от опыта и действительности. Он знал, что чувствам не менее, чем душе, присущи сокровенные тайны, которые ждут своего открытия.
И тогда он принялся изучать парфюмерию и секреты ее изготовления, извлекая эссенции из ароматических масел и возгоняя благовонные смолы Востока. Он понял, что для всякого расположения духа существует аналог в чувственной жизни, и задался целью обнаружить между ними реальную связь. Ему хотелось знать, что именно в ладане настраивает на мистический лад, почему серая амбра распаляет страсть, фиалки пробуждают воспоминания об умершей любви, мускус улучшает работу мозга, а магнолия развращает фантазии. Он пытался разработать психологию ароматов и просчитать воздействие душистых кореньев и пыльцы цветов, ароматических бальзамов и древесины ароматных пород; благовонного нарда, что вызывает утомление; говении, что сводит мужчин с ума; алоэ, который, как говорят, прогоняет из души меланхолию.
В какой-то момент Дориан целиком посвятил себя музыке, и в длинной зарешеченной зале с потолком, расписанным золотом и киноварью, и покрытыми оливково-зеленым лаком стенами стал устраивать прелюбопытные концерты, на которых буйные цыгане неистово терзали маленькие цитры, тунисцы в желтых шалях дергали туго натянутые струны громадных лютней, в то время как ухмыляющиеся негры монотонно били в медные барабаны, а на алых циновках сидели хрупкие индийцы в тюрбанах и дули в длинные дудки из тростника и меди, заклиная – или делая вид, что заклинают – огромных кобр с капюшонами и отвратительных рогатых гадюк. Резкие переходы и пронзительные диссонансы варварской музыки брали Дориана Грея за живое, когда его уже не трогали ни изящество Шуберта, ни дивная грусть Шопена, ни могучая сила гармонии Бетховена. Он собрал со всего света самые необыкновенные инструменты, которые только смог отыскать в гробницах вымерших народов либо среди немногих диких племен, избежавших контактов с западными цивилизациями, и пробовал на них играть. Был у него загадочный джурупарис индейцев с Рио-Негро, на который запрещено смотреть женщинам и даже юношам, пока они не подвергнут себя посту и самобичеванию; были глиняные перуанские сосуды, которые издают резкие звуки, похожие на крики птиц; были флейты из человеческих костей вроде тех, что Альфонсо де Овалле слышал в Чили; была поющая зеленая яшма из окрестностей древнего города Куско, издающая удивительно нежный звон. Были у него и раскрашенные тыквы с камешками внутри, которые звенят, если потрясти; длинный мексиканский рожок, в который надо не дуть, а, наоборот, втягивать воздух; труба туˊре амазонских племен, чьи неприятные дребезжащие звуки слышны на расстоянии трех лиг; тепонацтль с двумя вибрирующими деревянными язычками, по которому бьют палками с наконечниками из эластичной смолы, добываемой из млечного сока растений; йотли – колокольчики ацтеков, которые развешивают гроздьями словно виноград; и большой цилиндрический барабан, обтянутый кожей огромных рептилий, вроде той, что видел Берналь Диас вместе с Кортесом в мексиканском капище и оставил нам столь красочное описание его заунывного звучания. Замысловатость инструментов завораживала Дориана, и он испытывал странное удовольствие при мысли о том, что искусство, как и природа, создает порой своих чудовищ, отвратительных как для взгляда, так и для слуха. И все же некоторое время спустя он устал и от них и вновь сидел в своей ложе в опере либо один, либо в компании лорда Генри, с восторгом слушая «Тангейзера», и в увертюре к этому дивному произведению ему чудился отзвук трагедии его собственной души.