— Ага, и самовар тоже, — подумала я. — Такой же огромный, как у нас в людской, в деревне.
Открылась дверь, и в прихожую торопливо вошел Распутин. На нем была голубая выходная рубашка, бархатные штаны и до блеска начищенные сапоги.
— Значит ты пришла, моя душенька! — сказал он, подошел ко мне, положил руки на плечи и наклонился поцеловать меня. Я отстранилась.
— Григорий Ефимович, — сказала я раздраженно, — предупреждайте, пожалуйста, свою прислугу, если вы кого-нибудь приглашаете!
Распутин постарался привести меня в хорошее расположение духа.
— Ну, не сердись, моя душечка, зачем тебе сердиться из-за этой надутой бабы? Я уже не раз говорил этой противной особе, чтобы она не показывала гостям свое рыло. Правда, в этот раз я не сказал ей, что ты придешь, ну извини, моя душечка!
Он поцеловал меня и повел в прихожую. „Пойдем к ним!“ — настаивал он, помогая раздеться. Вдруг он задумчиво посмотрел на меня и сказал:
— Но, возможно, будет лучше, если ты останешься одна, ты можешь сбежать, когда увидишь тех там, внутри!
— Если я захочу уйти, я и так сделаю это! — сказала я. — Правда, может возникнуть неловкость, так как я совсем не знакома с вашими дамами. Распутин нетерпеливо покачал головой.
— Достаточно того, что я знаю тебя! Ну, пойдем, моя душечка!
Крепко обняв меня, он ввел меня в столовую, подвел к столу и сказал:
— Ну, вот я привел ее сюда к вам, она меня любит!
Я поздоровалась и села на свободное место в дальнем конце стола. Распутин сел рядом, моя скованность постепенно проходила, и я начала внимательно разглядывать это странное общество.
Там было приблизительно десять дам, и среди них один-единственный молодой человек в пиджаке, чье хмурое лицо явно свидетельствовало, что его что-то серьезно заботит. Рядом с ним, глубоко утонув в кресле, сидела молодая беременная женщина в расстегнутой накидке; на лице странная бледность, большие светло-синие глаза, полные обреченности и мольбы, смотрели на Распутина. Это были супруги Пистолкорс, как я позднее узнала из нескольких брошенных вскользь замечаний. Муж пришел только потому, что не хотел отпускать супругу одну. Рядом с Александрой фон Пистолкорс сидела старая Головина; ее бледное увядшее лицо приятно тронуло меня своим спокойным благородством. Она вела себя как хозяйка, принимала гостей и поддерживала беседу.
Недалеко от нее, справа от Распутина, сидела красивая, хотя и не очень молодая, дама в роскошном туалете; рядом с молодым человеком — немного полная, грузная женщина в плохо сидевшем на ней сером платье. У нее было такое лицо, будто она только что перестала плакать, глаза покраснели, на щеках пылали красные пятна. Это была хозяйка одной из самых известных частных гимназий, старая преданная подруга Григория Ефимовича, видевшая в нем помощника, советчика и друга и ничего не предпринимавшая без его благословения. В настоящее время она так же, как и старая Головина, отмечала в нем недостатки, среди которых на первом месте было слишком свободное общение с женщинами.
Рядом с ней сидела высокая, крупная дама неопределенного возраста, элегантная в глубоком трауре; так же, как и женщина в сером платье она молчала в течение всего вечера.
Ее соседка заинтересовала меня с самого начала: это была крупная, полная блондинка, некрасивая и к тому же безвкусно одетая, но привлекающая внимание ярко-красным чувственным ртом и возбужденно горевшими глазами. В ее лице было что-то противоречивое, обманчивое и в то же время соблазнительное. Такие лица можно встретить у испорченных женщин, спокойно и естественно отдающихся пороку, подобно тому, как другие принимают ванну и затем ложатся спать на очень мягкую перину. Этой гостьей была Анна Вырубова.
Сидевшая рядом с ней Муня Головина смотрела на меня своими мягкими, матовыми бледно-голубыми глазами чаще и дольше, чем другие посетительницы. На ней были светло-серое легкое шелковое платье и белая шляпка с фиалками; она выглядела маленькой и хрупкой, движения были неуверенны, а голос звучал очень тихо. В каждом взгляде, каждом слове сквозила покорность, трогательное смирение и полное подчинение воле Распутина, так что я невольно спросила себя: „Чем он это заслужил?“
Когда я затем посмотрела на Мунину соседку, я несколько минут не могла отвести взгляд от ее лица. Угрюмое, почти желтое, с большими удлиненными черными глазами, оно казалось почти безжизненным и при этом притягивало выражением тайной печали. Кожа была неестественно бледна, и поэтому на ней еще резче выделялись тонкие красные губы. Она сидела спокойно и безучастно, спрятав руки в горностаевой муфте. Это была „черногорка“, великая княгиня Милица Николаевна.
После того как я села, Распутин принялся ухаживать за мной, пододвигая мне кушанья. На столе в большом беспорядке стояли роскошные торты и вазы с фруктами, рядом с горкой мятных лепешек и больших простых кренделей. В изящных вазах стояло варенье и тут же серая глиняная тарелка с ломтями черного хлеба и огурцами. Перед Распутиным стояла глубокая расписная тарелка с вареными яйцами и бутылка вина.
— Ну, пей же, пей, — сказал Распутин и отодвинул тарелку с яйцами. Тут же все дамы, блестя глазами, протянули к нему руки.
— Отец, одно яйцо, пожалуйста…
Особенно бросалось в глаза выражение нездорового нетерпения в глазах беременной дамы. Я смотрела на нее с удивлением, почти с испугом, так как все это казалось мне очень странным.
Распутин наклонился над столом, захватил рукой несколько яиц, очистил и вложил по яйцу в каждую протянутую руку. Оделив всех, он повернулся ко мне:
— Ты тоже хочешь яйцо?
Я отказалась, объяснив, что у меня нет аппетита; все удивленно посмотрели на меня, затем отвели глаза.
— Ну, хорошо, хорошо, — быстро сказал Распутин и выпрямился.
Тут к нему подошла Вырубова и протянула кусок черного хлеба с двумя солеными огурцами. Распутин перекрестился и начал есть, откусывая попеременно то от хлеба, то от огурца. Он всегда ел руками, даже если подавали рыбу, он избегал пользоваться приборами. Меня шокировала манера вытирать руки о скатерть и после этого сразу же ласкать своих соседок, и я почувствовала отвращение, когда Распутин попытался проделать это со мной: я отклонилась назад и спрятала руки в муфту.
— Да, — сказал Распутин, жуя огурец, — она недавно была у меня, мы много говорили о вере, но я не смог ее убедить…
— В чем? — спросила я.
— В чем? — быстро повторил он. — Ну, ты ведь не ходишь в церковь — разве это разрешено? Говорю тебе, иди в церковь, сходи и причастись! Почему же ты не идешь?
— Значит, вы любите священников?
Распутин улыбнулся:
— Ну, хорошо, я не могу утверждать, что люблю их, но среди них все-таки есть верующие. Без церкви нельзя жить! Со временем каждый приходит туда, в церковь, — понимаешь?
Тут в разговор вмешалась старая Головина.
— Хорошо, — благосклонно заметила она, — что вы чувствуете симпатию к Григорию Ефимовичу. Он может многое вам рассказать; вы только приходите к нему почаще и все станет ясно!
— Ну, ну, быстро не получится, — возразил Распутин, — тут надо потрудиться по меньшей мере три года, пока из нее что-нибудь получится. Она твердый орешек! Но я рад, что она пришла ко мне, так как я чувствую в сердце тепло и поэтому знаю, что она добрая, искренняя. Всегда, когда ко мне кто-нибудь приходит и я чувствую в сердце тепло, я знаю, что это хороший человек. А когда на душе пустота, это значит, что я имею дело с плохим человеком. Но с тобой мне приятно говорить, — закончил Распутин, поглаживая мою спину и плечи. — Все хорошо, говорю я тебе, все будет хорошо.
В этот момент в комнату вошла Мара в темно-красном платье с роскошным шелковым поясом такого же цвета, локоны были тщательно завиты. Все потянулись к ней, приветствуя: „Мара, Марочка, добрый день!“ Матрена Распутина села на почетное место рядом со старой Головиной.
— Какая прекрасная сегодня погода, — сказала я, зажмурившись, так как заходившее солнце ярко осветило стол.