Смотрели, чувствовали и понимали – своими, пока ещё бодрствующими, воинственными, но гениталиями. Такими же, как у этого котяры, Чао – Чао.
Слушали, но не услышали, как она сказала.
– Тебя, Коля, ещё можно было спасти.
– Ещё не поздно…
– Подумай.
– Хорошо, подумай…
Но тогда все смотрели на них двоих, рецепторами… – глазами и хвостом скунса.
Прошли годы.
Умные волосы, нехотя покидали глупеющую голову, а те остатки седых волос, которые судорожно, цеплялись корнями за живое место на голове, деда, за ушами – стали белыми, как снег, на вершине Карадага.
Весна в долине.
Всё цветёт. А там снег…
… Он, потом, оправдывал себя тем, что в детстве у него была совсем белая головка, блестела на солнышке, потом стала пепельно серой, как и выражение лица. Видимо сказались, война, годы. Голод и, детдом.
Много позже седина, будто и украсили его портрет. А морщины, так они придали личности выражение – толи злости, а может напряжение пережитого. Нет, думал он.
Морщины стали перерождаться в извилины. Так он успокаивал себя. Ему думалось, а может он хотел того, что бы лицо и морщины, выдавали признаки этих самых извилин.
Прошли годы. Дед, седая голова, приехал на своей копеечке в столицу Крыма. Болела внучка. Врачи умывали руки. Нужно было её спасать. От операции отказались. Маленькая любимица могла совсем потерять зрение.
Позвонили Елене. Она теперь была уважаемым человеком, впрочем, как и всегда. Мама её работала в аптеке, всю жизнь. И последняя надежда была на них. Их обширные связи и знакомства.
Лена вообще отказалась слушать по поводу внучки. Тоном, не терпящим возражений, она распорядилась не беспокоить её. Молчать. Села в кресло, задумалась и сказала, что всё будет хорошо. Дала травки и отправила нас домой, в свой горный аул, как величала, она, красивое наше место в горах, где жил дед.
Прошло не больше пяти минут. Пока шла беседа о погоде, она выставила двойника, и увидела всю ситуацию.
Дед это понял сразу, хотя никаких пассов, движением рука – не выдавала своей работы. Но тогда, они работали в Балаклаве, к экстрасенсам они относились… как и ясновидящим: как хлопушка к мухам. А, Кола, говорила она, чем бы дитя не тешилось, лишьбы не какало…Дед, тогда, в молодости, тряс у носа Лены своим удостоверением – действительного члена, академии крымской Астрофизической обсерватории. Говорил о тарелках, о параллельных мирах, о том, что даже их группа из семи человек, творили чудеса, в которые, год тому назад и сам с трудом мог поверить. Убеждал, получалось чудо. Но, увы, она верила в маму, её аптеку, любимую работу, и не менее любимую зарплату.
Сказала, что бы травку сегодня же отварили, и промывали глазки. И никаких врачей – коновалов. Чудо свершилось через три дня, глазки очистились. Боли прошли.
Она, Лена, при расставании сказала, что не верила, Господь вот послал. В одночасье всё свершилось. Раньше она так не говорила. Не произносила. Никогда.
Поезжай к ребятам. Они тебе расскажут. Скажишь я просила. Они всё видели своими глазами. Я не смогу. Потом отвернулась и, только сказала, Кооля…
Помолчала.
Я просто не могу.
Потом болею.
Очень.
Мне его жаль. А ведь тогда я ещё могла спасти его.
Дед терялся в догадках, но спрашивать то, о чём она не хочет говорить – не решался. Знал её непредсказуемость, её аллогичную логику, тем более теперь.
– Ты не смотри на меня так. Я сама не знаю. Но я вижу. Что там.
Как нужно и можно ли помочь.
И кому нельзя.
Табу!!!
Я ничего не понимаю в этой сложной кухне. Мою жизнь, до того, трудно назвать ангельской. Но зла я никому никогда не желала, не делала и не проклинала никого… это страшный грех. Только сейчас я это поняла.
– Вот так, Ко – ла.
Передай привет Мураду, Антипу. Я их очень, очень люблю. Они хорошие ребята. Много нам дали своей дружбой, многому научили.
И дед только потом понял ошибки компании – экстрасенсов, почему у них были такие проколы, а потом и совсем разбежалась их команда. А у Людмилы, преподаватель музыки в школе, была, вообще крыша поехала. Потом…дурка, и финал. Ушла к прабабушкам…
Были, ох интересные дела и чудеса даже были. Но вот отличать кого можно и нельзя, диагностировать или лечить… им было не дано.
И они смотрели, видели такие подробности содеянного, что волосы поднимались на макушках, а понять, табу, им не дано было свыше.
*
К друзьям он не поехал ни завтра ни потом. Дела закрутили, завертели.
Пошли, побежали…Дни недели, месяцы.
Нагрянули нежданно, негаданно, балаклавские художники.
Поехали к деду в горы, на дачу – мастерскую. Тогда уже была разруха. Остановились – не работали заводы. А их кормилец – художественный фонд, около тысячи творцов, всех видов искусств, рассыпался в один день. Обречённые таланты, которые только и могли, что писать портреты, Ц.К. – были первыми, которые остались за воротами кормушки. За ними пошли монументалисты, пейзажисты и оформители. И, многие из тех, своих, блатных рванули за бугор. Вот тогда, перед отъездом, в святые земли, отмечали радость предстоящей встречи, с когда то покинутой родиной. Не прошло и года, как возвратились, и не солоно, и, не хлебавши. Там они не нужны. Такой малины, как здесь им даже не обещали. И вот они здесь, обмывали возвращение блудных сыновей страны Советов.
… На большой крымский каньон не пошли. Не радовал их, и поход на водопад Серебряные струи, или как его величали раньше – царский. Загнали машины под навес, где были устроены большие керамические печи, уселись все за огромным поворотным столом для больших скульптурных работ. Достали с багажников горы пития и закуски. Разложили молча. Сидели, Молчали. Выпили и закусили, как рыбы в районе Бермудского треугольника – был самолёт – ан нету…Был теплоход пятипалубный, и, нееетууу. И радаром не увидишь. Так же как и выпитое за этот вечер и съеденное.
Только далеко за полночь, зазвучал аккордеон. И, полетели. Зажурчали мелодии, как весенние ручейки, в горах. Троекратным эхом, как баркаролла в Венеции.
Колорит Бермудов, перешёл на речитатив глухонемых: Да. Нет. Нет. Да.
Хорошо. Плохо.
Звон стаканов очередного тоста.
– Послушали там, наши записи магнитофонные. Помните, весь вечер записывали?
Ответили – а мы ведь так никогда не веселимся. Чего же вам ещё нужно?!
Тогда, здесь говорили – это не настоящая красота, – опереточная. А нам и здесь хорошо.
Дед, Мурад с Антипом пели как всегда. Говорить ничего не стали. Завтра. Завтра, Кола. Не нужно это тебе сейчас.
О Коле, так ничего и не узнал.
Утро.
Завели машины, грели моторы для горных серпантинов.
Мурад медленно, опустив голову, шёл с дедом в гору. Отошли подальше, от дома – дачи огляделся вокруг, как будто смотрел, нет ли кого поблизости. Остановился. Вздохнул. Вздохнул тяжело. Отдышался, будто прошёл половину горы крутой. Потом заговорил…
– Казалось – его пытали, ему не хотелось шевелить… то.
Жестокое. Прошедшее. Ушедшее.
Это он сам потом мне говорил.
– Ти знаешь, даарагой, я не хочу, чтоб даже стены твоего дома слишали ээто…
…Вы, с Леной, тогда были в Киеве…
На заводе вдруг, среди белого дня, услышали крик. Страшный крик…
Глянул вниз. С балкона мастерской. Стоит кара, Коли – электрика, ты его знал…
– Он прыгал на месте, как будто… пародировал дикий зловещий танец…
– Кричал истошно так, что люди с цехов, бежали к нему …
– Потом упал…
– Ниже колен кости в резиновых сапогах. Белые.
–Жутко. Непонятно…
– От костей шёл пар и… пузыри…
– Потом загорелась канистра с бензином, и, взорвалась…
– Скорая. Огнетушители. Пена.
– Прибыли военные.
– Медики не выдерживали, их уже отпаивали микстурами.
… Ноги – кости прикрывали простынями, брезентом, а он ещё пытался что то говорить … Целый лазарет отпаивал, приводил в чувства тех, кто сам приходил на помощь.