Мысли, всплывавшие в душе, складывались в стихи сами собою. И тихо-тихо попробовав пульс, он почувствовал, что на глазах его вскипают горячие слезы. Как будто его фигуру, трепещущую в неудержимом плаче, утешал, ласково прикасаясь к плечу, еще один я.
В плаче полночном, не зная о том,
я к себе самому прислонился.
Сложив еще и этот стих, он долго лежал в унынии, с открытыми глазами, отдаваясь на волю медленного, вязкого потока мыслей. Только от вкуса крови во рту очень уж было неприятно. Хотелось рассвета, рассвета — холодной новогодней водой с силой прополоскать рот. А то, что недавно представлялось круглым воздушным шаром, оказалось теперь мешочком для льда, висящим над головой. Вода в мешочке пропускала сумеречный свет газовой лампы, странное желание томило при виде ее: хотелось пить и пить эту воду.
Приподнявшись, осторожными движениями, точно крадучись или таясь, он попытался распустить на мешке тесемки. Нет! Сестра завязала их достаточно крепко, узел не поддавался. А лед внутри, оказывается, растаял совсем.
Тогда он остался сидеть в полудремоте, завернувшись в одеяло по самую шею, но цвет выплюнутой крови, запечатлевшийся так мучительно в глазах, не уходил из памяти. Может быть, это уже конец? Может быть, уже в начале этого года прекратится его дыхание? А ведь не прошло и несколько часов, как вместе с Новым годом ему исполнилось только тридцать лет. Так, растравляя себя мрачными думами, Сигэру утрачивал внутренний покой. Увянуть сейчас, вот здесь, так и не увидев, как в новом году будут распускаться цветы... как это было бы тягостно. Почему только он должен подвергнуться такой жестокости, именно он? И он ненавидел судьбу свою, слишком безвольную, и проклинал ее.
В то лето, когда он окончил в Токио художественную школу и на вокзале Риогоку сел в поезд, чтобы мчаться в Фуёси, ему казалось, что перед ним распахивается весь мир; и жажда совершить нечто огромное, величественное обуревала его душу. Однажды художник Такасима Сэнкио разговорился с Сигэру о красоте и величии природы на побережье Босю. Он упомянул, что эта местность воспета в «Манъёсю» 2 и что поверхность океана там, где течет Куросио, — как ярко-синий бархат. Наделенный богатым воображением, Сигэру представил себе плеск морских волн, и ему невыносимо остро, до боли захотелось писать. Писать!.. Он уговорил художников Морита Кою и Сакамото Сигедзиро поехать туда вместе с ним: казалось, только бы добраться до Фуёси, а там ждет его исполнение грандиозных замыслов и тема для огромной романтической картины. Он должен ехать туда, должен, должен!.. И, даже не поставив об этом в известность своих спутников, он пригласил девушку, которую любил — Фукуду Танэ, — присоединиться к ним, и вот они поехали вчетвером.
Первую ночь пути они провели в гостинице Ка-сива. Маленькие белые ночные бабочки без конца влетали в распахнутое окно. Слышался равномерный шум прибоя, и даже татами 3, на котором Сигэру лежал, было пропитано насквозь запахом моря. Счастья этой ночи он не' смог забыть никогда. Чувство неизъяснимого восторга поднимало его над землей, и он начал, припоминая, читать вслух одно стихотворение за другим. Окруженный двумя друзьями и возлюбленной, он испытывал такой душевный подъем, так глубоко погрузился в мир прекрасного, что даже криком, казалось, невозможно было бы выразить всю полноту блаженства той ночи.
Через два-три дня все четверо, по рекомендации гостиницы, сняли комнату у рыбака Кодани Киро-ку, и мерно потекли за днями дни.
В лунные ночи Сигэру и Танэ, сказав друзьям, будто идут любоваться луною, тихо удалялись в храм и там среди ночного безмолвия молились богине Небесно-обильной Красоты4. Сигэру любил эти древние мифы, образ богини возникал в его воображении, и мнилось, что он воочию видит ее в глубине храма. Это были те дни, когда он вслух читал своим друзьям «Сакунталу» 5, а идеи библии и священных книг буддизма представлялись ему глубочайшими из всех идей, доступных людям.
За короткий срок — два месяца с небольшим — были написаны одна за другой три картины: «Дары моря», «Взморье» и «Берег». В первую из этих трех он вложил всю свою душу.
Вот он, истинный день долгожданный! Выжжено зноем скалистое взморье, и чудится стоном мирный прибой.
Такие стихи слагались сами при виде бурлящего океана. И пока писалась картина «Дары моря», восторженная радость пронизывала труд художника и неотступно сопровождала его.
Сюжет картины был несложен: нагие рыбаки на фоне закатного зарева несут несколько громадных рыб. Простота сохранялась и в композиции — ничего лишнего. В центре — группа людей, а за ними синее-синее море и багряные облака. Чувствовалось, как все эти три слоя будто вырываются, выливаются за края холста и звучат могучей песней труда и радости.
Девятая осенняя выставка общества «Белая лошадь» открылась 22 сентября в токийском парке Уэно, в южном зале пятого павильона. Шел тридцать седьмой год царствования Мейдзи 6. Общество было взбудоражено войной с Россией, воздух времени был суров, и в оформлении выставки соблюдались строгость и скромность.
В зале экспонировались «Портрет графа Осуми» кисти Курода Киотэру, «Эпоха Гэнроку»7 — работа Окада Сабуро, «Тучи» — художника Митаку Кокки, «Бабочки» — Фудзисима Такэдзи, «Невидимые шипы» — художника Вада Эйсаку и «Взморье» — Наказавы Хиромицу.
Работа Сигэру «Дары моря» была вставлена в простую сосновую раму. Композиция, создающая иллюзию воды, извергающейся за пределы картины, поражала своей мощью. Безвестный дотоле Аоки Сигэру, которого называли то странным, то сумасшедшим, этой картиной впервые привлек к себе внимание журналистов.
Сигэру жадно впитывал в себя все. Его любимым чтением было «Манъёсю», а темы для картин он искал в «Кодзики» — древнейшем своде йсторйКО-мифологических сказаний. Отдать всецело свое мастерство простому отображению действительности, какою она представлялась глазам, — о, к этому он не питал ни малейшего интереса. Он тосковал по культуре Хэйан, он упорно вчитывался то в Ницше, то в Ибсена; он увлекался композициями Россетти; он вбирал в себя все, что видел, и добавлял нечто неповторимое, свое. Материальный мир материальными причинами и создан; лишь мир воображаемый, мир художественного творчества создан человеком, и только человечество способно его понимать. Сигэру любил некоторые изречения Гартмана, и когда его спрашивал кто-нибудь о том или ином впечатлении, он, высокомерно закинув голову, повторял мысль этого философа:
— Яблоко существует все время, не так ли? Оно всегда было яблоком и ничем иным. И ничего странного в этом не заключено. А вот в том, что человеческий мозг воспринимает его именно как яблоко, — вот в чем странность.
И сказав так, он смеялся отрывисто, будто резал что-то ножом.
Если художники молодого поколения составляли как бы пирамиду, то общественной молвой Аоки Сигэру был провозглашен на осенней выставке ее вершиною. Он нередко говорил, что если бы удалось создать хоть одно произведение, сопоставимое с творениями Леонардо да Винчи, после этого не обидно и умереть. Но это были слова. А думал он другое: его раздражало, что некоторые художники пишут нечто вроде копий с произведений западного искусства, следовательно, считают свой талант ниже гениев Запада. Это вызывало чувство досады, похожее на зуд — тот кожный зуд, который нельзя успокоить, почесываясь сквозь одежду. Гордость не позволяла Сигэру считать свой художественный дар ниже дарования тех, с чьих картин из Европы привозились копии в Японию. Его переполняла неистовая энергия, его звала безбрежная мечта, а порывистая самоуверенность двадцатитрехлетнего возраста утверждала, что ему доступно все, даже чудо, даже хождение по водам. Год окончания художественной школы оказался плодотворнейшим периодом его жизни.