Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Наблюдать за этой нескончаемой тщетой и суетой было тяжело, а иногда просто невыносимо, но если бы только наблюдать! Моя беда была в том, что я не потерял способность, а главное, потребность, чувствовать и переживать. С тех пор, как я перестал стареть, мои чувствительность и эмоциональность не менялись, всегда оставались на моем сорокалетнем уровне, но мой разум и понимание вещей непрерывно продолжали развиваться. Поэтому во время моей жизни в Греции, при мудрости и ценностях глубокого старика, моя эмоциональность и чувствительность были все еще молодыми – вот эта дисгармония и стала моим самым страшным наказанием. Почему меня не заморозили в вечной жизни в возрасте шестидесяти лет, когда мои чувства уже притупились бы? Почему я не был заморожен одинаково во всем – и в разуме и в чувствах? Увы, на эмоциональном уровне я был увековечен в сорокалетнем возрасте – я был обречен чувствовать, испытывал потребность в любви и общении. Эту потребность мне было очень сложно реализовать, я все время пытался заглушить ее в себе, но не мог и сильно страдал от этого. Искреннее общение с людьми уже давно не приносило мне ничего, кроме досады; потребность в общении я кое-как заменял чтением и мысленным диалогом с давно ушедшими в небытие авторами и философами.

С потребностью в любви было еще сложнее – очень редко находились женщины, к которым я был способен испытать чувства. За сто восемьдесят лет моей жизни в Греции я любил, может быть, всего два или три раза, и, к сожалению, не так сильно и глубоко, как любил в Армении Хасмик. Но в этих нескольких случаях я по-настоящему влюблялся, вопреки себе, вопреки своей отстраненности и мудрости; иногда я даже терял голову и всякий раз был безмерно счастлив этому. Ведь если я живу, то на мою долю должны выпадать не только тоска и страдание, а и немножко человеческого счастья. Все это были свежие, искренние чувства к весьма неординарным и даже поразительным, с моей точки зрения, женщинам. Вместе с тем, более, чем что-либо иное, я испытывал к этим женщинам участие и желание уберечь их – мне казалось, что такие изумительные и совершенно беззащитные существа заслуживают в этом мире гораздо большего, чем то, чему они предоставлены сейчас. Думаю, что из всех видов любви, мне к тому времени был доступен уже лишь этот один – любовь из сострадания и стремления сберечь уникальное. Одна из этих женщин ненавидела меня – знала, что я влюблен в нее и счастлив в ее присутствии, принимала мою помощь и заботу, флиртовала со мной, навещала меня, когда я пропадал, и при этом ненавидела.

На другой, Лидии, я женился и жил семьей, недолго, но вполне счастливо; у нее было трое детей от первого мужа, а мне она родила еще одного сына. Лидия была вдовой военачальника, хилиарха греческой когорты в войске Деция, противостоявшего в 248 году в Паннонии ордам готов. Она сильно хромала из-за рассечения левой ступни, которое она получила в бою, где погиб ее муж. Она тогда приехала в войско всего на три дня, чтобы навестить мужа, и чудом осталась жива при внезапном нападении варваров; римляне отбили атаку, но вернулась она в Афины уже вдовой. Старший сын Лидии был моим учеником в гимнасии в Пирее, одним из лучших на моей памяти; он вечно приходил на занятия в грязной, запятнанной тунике, был голодным и неухоженным, но при этом удивительно чувствительным и проницательным юношей с выдающимися способностями к языкам. Я познакомился с его матерью, когда, в один из дней, проводил его домой из гимнасия, так как он заболел и плохо держался на ногах. Дом его оказался мансардой, соединенной с голубятней – его мать, вместе со всеми тремя сыновьями, как выяснилось, разводила голубей. Мы тогда прождали два часа в компании вездесущих птиц, пока Лидия и два ее младших сына не вернулись из нижнего Пирейского маяка, где она служила смотрительницей. С ее увечной, хромой ногой, она ежедневно поднималась и спускалась по винтовой лестнице, выпускала с маяка почтовых голубей и принимала других с ответной почтой. Сыновья любили ее без памяти и во всем помогали ей. Ее, на мой взгляд, невозможно было не любить; мне казалось, что весь мир должен восхищаться ей – такая она была оторванная от реальности, отстраненная от земного, небесная, живущая полетом, птицами и ветром. Однако мир вовсе не восхищался ей – она жила впроголодь, еле сводила концы с концами; мизерной пенсии, выданной за заслуги мужа, хватало лишь на оплату гимнасия для ее сыновей. Ее мальчишкам нужна была забота и воспитание, они не готовили уроков, пропадая с матерью целыми вечерами на маяке; питались они в основном яйцами чаек, мидиями и другим подножным кормом; их одежда вечно была забрызгана каменным маслом, бочки с которым афинские солдаты поднимали раз в неделю на верхушку маяка. Я стал иногда проводить по вечерам время с ребятами в ее мансарде, пока она дежурила на маяке; вскоре я и сам стал частым посетителем маяка. В Лидии была та же отстраненность от мира, что и во мне; мы не вели с ней глубоких разговоров, но с упоением делили пополам дело ее жизни. Не думаю, что Лидия сильно любила меня, скорее она позволяла мне любить ее и очень дорожила моей заботой о детях. У нее было обостренное чувство благодарности – именно из-за него, как мне кажется, она родила мне сына, сама-то она вряд ли желала иметь еще одного ребенка. Она умерла через пятнадцать лет нашей совместной жизни – упала вниз с маяка и разбилась. Эти пятнадцать лет с Лидией живут в моей памяти как пятнадцать лет с небом, ветром, запахом каменного масла, и ночным морем, переливающимся огнями маяка. Лидия оставила меня с тремя мальчишками – старший к тому времени уже жил не с нами. Я любил их всех одинаково отстраненно и одинаково тепло, любил как только мог на тот момент, и со своим сыном возился не больше, чем с двумя старшими братьями. Все они пробуждали во мне воспоминания о моих прошлых детях и их судьбе; я знал все, что случится с моими мальчишками дальше и это знание отравляло мне жизнь. Не прошло, кажется, и нескольких мгновений, как все они выросли и начали жить самостоятельно; я, наученный горьким опытом, не собирался тесно опекать их в дальнейшем и вскоре перебрался на остров Миконос, подальше от черных туч недоверия и подозрений, которые уже давно начали сгущаться вокруг меня в Афинах.

Глава шестая. Боль.

В маленьких деревнях на Миконосе не было ни гимнасиев, ни библиотек; я быстро понял, что здесь никто ничему не учится и не желает знать ничего нового. Знание не являлось здесь ни предметом восхищения, ни причиной для зависти или ненависти – к нему скорее относились как к милому излишеству и забаве чудаков. Когда я рассказывал об идеях Платона, над моим рассказом смеялись так же весело и простодушно, как в Афинах смеялись над анекдотами о деревенской жизни. Местные пастухи и рыбаки, однако, выглядели гораздо более цельными и уверенными в себе людьми, чем утонченные афиняне, и ценили они не знание, а совсем другое. Я был совершенно нелеп на Миконосе со своей философией и языками, и поначалу не мог найти себе применения. Я много плавал в здешнем восхитительном лазурном море, утыканном бесконечными скалами и утесами, а также вспомнил свое давнее увлечение вырезанием деревянных игрушек; древесина местных оливковых деревьев, твердая и прочная, наилучшим образом подходила для этого занятия. Я поставил себе задачу как можно точнее повторить в дереве статуэтку моей серебряной цапли, и какое-то время был одержим этой идеей; все мое скромное жилище было в то время доверху заставлено моими поделками. Я проводил много времени за рыбной ловлей, вялением и копчением рыбы, и старался выполнять все действия внимательно и сосредоточенно, чтобы не думать и не вспоминать ни о чем другом. Со временем я стал как будто чувствовать и перенимать здешний растворенный в природе дух; я привык к медленному, однообразному ритму жизни. Привезенные мной сюда книги и содержащиеся в них идеи иногда вдруг казались мне действительно смешными и ничтожными по сравнению с тысячелетним укладом жизни, праздниками общины, ежедневным простым трудом, который здешние люди выполняли с достоинством и осанкой. В каждом месте своя правда, свой способ жизни, выработанный веками; уверенность местных жителей в своем пути, естественная и настоящая, неизбежно передается любому приезжему, перековывает его на местный лад. Такое у меня было чувство на Миконосе, и я вспоминал, с трепетом в душе, что уже испытывал нечто подобное давным давно в армянских деревнях – там тоже было свое, ни на что не похожее восприятие мира, которое казалось единственно правильным.

8
{"b":"928934","o":1}