Вязать веревочные узлы, на самом деле, совсем несложно – намного проще, чем резать руны в камне.
Хорошо, что мы, древний и благородный род Эски, не чураемся морской работы, и не только боевой: и женщины наши, и мужчины, горазды вязать сети. Меня этому нужному умению обучил отец, было это семь лет назад, мне же тогда едва исполнилось шесть.
Еще проще пишется, когда вместо вязания узлов и помещения в них палочек, то же самое делаешь угольком на дешевой коре или черной тушью на дорогом пергаменте – получается уже письмо, выходит оно быстрее и удобнее, главное – не смыть случайно написанное. После же особая Песнь навсегда закрепит штрихи на том, на что ты их перед этим нанес.
Я, как и все мужчины моего рода, обучен узелковому и штриховому письму, счету на дюжины и на десятки, умею разобрать карты морских дорог и выучил десять самых важных рун, хоть и нет у меня таланта к гаданию.
Тем же манером грамотен и мой отец, могучий Улав Аудунссон: слова некоторых пришлых о том, что мужчине, дескать, не пристало портить себе глаза письмом и чтением, он считает глупостью, и уже трижды голыми руками насмерть убивал незадачливых, утверждавших иное.
Отлично читает и пишет брат матери, Фрекьяр Тюрссон, за пристрастия в пище прозванный Рыбоедом. Он разбирает еще значки письма франков, живущих на материке, и свою, особенную огаму жителей Зеленого Острова, но мне пока нет до них дела.
Письмо франков, по словам дяди, очень простое – толстопузые купцы наловчились писать руны футарк не резцом по камню, дереву или кости, но пером по пергаменту. Конечно, от этого волшебные руны превратились в глупые значки, и записывают ими не чудесные предсказания, а всякие бестолковые вещи, наподобие писем друг другу или списков товара. Разбирать такие значки полезно, но только тем, кто собирается торговать с франками или грабить их, что обычно почти одно и то же.
Огама жителей Ирландии – почти как значки франков, только наоборот. Не зная рун Высокого, медноголовые придумали, что штриховое письмо, вроде как, тоже штука священная, и через нее можно чаровать. Придумали они это зря, потому и колдовство у них глупое и ненужное: на что мой отец не скальд, пусть и учился Песни, но даже он легко переколдует любого друида – таким словом, глупым и ничего не означающим, в Ирландии называются собственные слабосильные колдуны.
Я же – сын Улава, и днем, следующим от нынешнего, мне сравняется четырнадцать лет.
Мы живем с полночного, иначе северного, края Ледяного Острова, в самой глубине вика Скутилс. Места у нас хорошие: пусть и нет на этом полуострове ни одного настоящего вулкана, земля под ногами нашими почти такая же теплая, как и на полудне, там, где друг моего отца, знатный Ингольф Арнарссон, построил самый большой на всем острове город.
Дом наш стоит в месте, которое называется Исафьордюр, и это не хутор, а самый настоящий город, пусть и не такой большой и богатый, как Рейкьявик: у города – крепкая стена, вся из твердых бревен, сбитых железными скобами, за стеной не только длинные землянки, но и добротные дома, самый большой из которых выстроен моим отцом.
Кстати, об отце.
– Амлет, где ты? – старшего Эски я помянул, пусть и в мыслях, уже несколько раз, и он это почуял. – Куда запропастился, негодный мальчишка?
Отец крепко, как и всякий мореход, пусть даже и на суше, утвердился посередине двора: будто стоял на качающейся палубе. Голос его звучал сурово и сердито, и лицо было нахмурено, но все портил хвост – будто живущий своей жизнью, он подергивался из стороны в сторону, желая, но не смея, дружелюбно завилять.
Я обрадовался: отец явился в хорошем настроении, и самое страшное, что мне теперь грозило – это выкручивание уха, недолгое и не слишком обидное, просто для воспитания, а не ради того, чтобы наказать.
– Я здесь, отец, – выбраться из сенного амбара было делом недолгим.
– Битых полчаса я ищу его, а он по сараям прячется! – возмутился отец. – Ну-ка, давай сюда свое мохнатое ухо!
Минутой моего терпения позже отец, удовольствовавшись поучением, решил все-таки спросить меня: а что я вообще делал в сарае?
– Правил клинок, отец! – почтительно ответил я, показывая и сам железный нож, и точильный камень. – Никак не дается мне эта наука, вот я и спрятался, чтобы попробовать без лишних глаз. Ты же знаешь моего дядю и его старших сыновей: обязательно бы стали дразниться, пришлось бы драться, а мне сейчас нельзя…
– Да, и верно. Тор не одобрит, завтра ведь день твоих совершенных лет, – в чистом, пронзительно-голубом небе, без явного облака или еще какой летучей дряни, громыхнуло: негромко, но увесисто. Одинссон, которого еще зовут Айэке, прислушался и согласился с наставляющим сына мохнатым отцом.
– Что ты ел сегодня? – спросил отец с подвохом, но я знал верный и правдивый ответ.
– Ничего, отец. Миску простой воды поутру, и такую же миску, но с водой подсоленной, в полдень, ни словом не солгал я, и добавил, – ужинать тоже буду водой, уже совсем соленой.
– Это тебе нужно, сын, – напомнил отец. – Ты не маленький, сам понимаешь, лгать перед лицом любопытных асов не следует и попросту стыдно.
– Да, – я согласился, но головы не наклонил: стыда не испытывал, вины за собой не знал, в глаза смотрел прямо.
Разговор наш прервали.
– Аахаааэээхээй! – донесся крик. Кричал, верно, сторож.
Сторож стоял на верхней площадке смотровой башни, что выстроена высотой в целый стайнкаст: она одна, из всех защитных построек, уже сложена из местного серого камня. Случись что, такую башню не сломать, да и сжечь получится не вдруг: мало того, что камень прочен и не особенно горюч сам по себе, так еще и сотворено у ее подножия доброе, дозволенное колдовство. Теперь башню нипочем не снести: зря, что ли, в основание заложили тушу жертвенного барана?
Сегодня на башне стоит Сигурд Улавссон: не брат мне, но просто сын еще одного Улава, того, что прозван Рваное Ухо – пусть и не может быть у рыболюда ушей. Впрочем, это отдельная история, отдельная и славная, и ее я расскажу как-нибудь потом.
Первое дело у Сигурда – смотреть. Глаза у него чисто отцовские, огромные и навыкате, и видит он ими даже сквозь толщу вод – потому и на суше взор его остер и зрит сокрытое вдали.
Смотрит Сигурд в открытые воды вика, иногда поглядывая на просмоленный сруб, нарочно поставленный на недальнем утесе. Если сруб этот не горит, и дым над срубом не поднимается – это видно даже нам, из самой середины Исафьордюра и безо всякого Сигурда – значит, никто не пытается скрытно приблизиться по суше, а с моря и вовсе не подойти скрытно. Потому, что ладья, незаметно плывущая под водой, делает это только в сторону дна.
Второе дело у Сигурда – орать. Орет Сигурд громко и очень мерзко, сам он, правда, называет это песней. Просто песней, не Песнью – при звуках ее гальдур не колышется и не сгущается. И, хотя крик этот не волшебный, его слышат все, вот как он громок!
Крик – это хорошо. Если бы видел Сигурд что-то плохое, вместо голоса звучал бы большой рог неведомого зверя, накрепко вмурованный в площадку на самом верху дозорной башни.
Еще не лаяли собаки и не бегали заполошно куры – дурные-то дурные, но всякую беду глупые птицы чуют намного лучше, чем человек. Потому даже мертвые пернатые могут принести колдовскую пользу: на их костях гадают на беду и ненастье.
– Друзьяаааааа идуууут! – надрывался тем временем Сигурд. – Лаааадьяаааа с моряааа!
– Пойдем, – Улав, сын Аудуна, совсем было собрался погладить меня по голове, но вдруг будто вспомнил что-то, и вместо того потрепал по плечу. – Пойдем, Амлет Улавссон, встретим первых гостей.
Мы и пошли.
Сначала вышли со двора: сообразительный трэль немедленно затворил за нами калитку. Нет в городе чужих, и воровать у нас не принято, но порядок должен быть, порядок, заповеданный могучими асами: дверь – закрой!
Дорога, утоптанная и покрытая от грязи толстыми древесными плахами, ведет сначала на тинг (в обычное время на этой же площади торгуют и ругаются), потом же, миновав широкое место, одевается камнем и спускается с пригорка к воротам, поставленным в крепкой стене. Идет она, как и положено, наискось, образуя два изогнутых колена – так сделано для того, чтобы враг, если и сломает ворота, увяз в изгибах пути, да и остался в них навсегда.