Джон Кандотти занял сиденье, находившееся рядом с Сандосом, и устроился поуютнее, довольный собою, текущим днем и окружающим миром.
– Чисто ушли, – проговорил он, когда Эдвард вырулил на загруженную автостраду, ведущую в Неаполь. Джон повернулся к Сандосу, надеясь на то, что и он подцепил этот заразный, мальчишеский дух свободы, когда ты что-то окончил или прогулял школу ради дня украденной воли… Но вместо этого увидел рядом с собой осевшего на сиденье автомобиля беспредельно уставшего человека с зажмуренными глазами, вытерпевшего все досаждавшие ему звуки и толчки поездки, новую боль, наложившуюся на уже привычные геморрагические цинготные боли, и превыше всего жуткую, пронизавшую его тело до мозга костей усталость, которую не мог исцелить отдых.
В полном молчании взгляд Джона соприкоснулся со взглядом брата Эдварда, наблюдавшего за ними обоими в зеркале заднего вида, и он увидел, как померкла улыбка на лице Эда, следом за его собственной. После этого оба они молчали, так что брат Эдвард мог полностью сосредоточиться на вождении, перышком пролетая повороты и стараясь сглаживать все неровности дорожного полотна, не сбавляя скорости, насколько это было возможно.
* * *
КАК ВСЕГДА, жуткое путешествие по маршруту Рим–Неаполь еще более осложняли вставленные по пути дополнительные пункты досмотра, однако Джулиани облегчил их путь, и они проехали из города в город достаточно быстро, останавливаясь лишь для того, чтобы молоденькие солдатики могли заглянуть под автомобиль и мельком обыскать багажник. И к неапольскому дому, возведенному архитектором Джованни Тристано в начале 1560-х годов, сооружению отнюдь не вдохновенному, но крепкому и практичному, они подъехали уже в сумерках. У дверей их встретил священник, к счастью, оказавшийся неразговорчивым, и без всякого шума распределил приезжих по комнатам.
Брат Эдвард провел Сандоса в его комнату, и проследил за тем, как Эмилио опустился на кровать и откинулся на спину, заслонившись рукой от верхнего света.
– Могу ли я распаковать ваши вещи, синьор? – спросил Эдвард, опуская чемодан на пол.
Уловив тихий вздох, означавший согласие, Эдвард начал убирать одежду в шкаф. Вынимая протез из чемодана, он помедлил: именно он, а не Эмилио начал искать причины для того, чтобы уклониться от упражнений.
– Может, сегодня обойдемся без тренировок, синьор? – предложил он, распрямляясь над ящиком письменного стола, куда хотел уложить их. – Давайте я принесу вам чего-нибудь поесть, а потом вы сможете уснуть.
Сандос усмехнулся, коротко и жестко:
– Уснуть? Разве что подремать. Нет, Эдвард, сегодня мне нужен не сон.
Спустив ноги с постели, он сел и протянул вперед руку.
– Давай займемся делом.
Этого теперь и боялся Эдвард: мгновения, когда ему придется вправлять эти жуткие пальцы в плетеные проволочные вместилища, натягивать и закреплять эти сооружения на предплечьях, так чтобы электроды надежно располагались на атрофировавшихся мышцах, от которых требовались теперь двойные усилия.
Синяки с рук Эмилио не сходили. Часто, как и в этот раз, неловкий от желания не причинить никакого беспокойства, Эдвард возился слишком долго, и Эмилио, на лице которого читалась мука, шипел от боли, пока Эдвард шептал бесполезные извинения. A потом наступало молчание, Сандос открывал влажные глаза и начинал методический процесс запуска сервомоторов, соединявших большой палец с указательным и со всеми остальными, по очереди, палец за пальцем, правую ладонь, потом левую, снова и снова, под спазматический шелест микрошестерней.
Как я ненавижу этот процесс, снова и снова рассуждал брат Эдвард, наблюдая за происходящим. Ненавижу… Глядя на часы, чтобы прекратить упражнение при первой же возможности.
Сандос не произносил при этом ни слова.
* * *
РАСПАКОВАВ ВЕЩИ, Джон Кандотти отыскал трапезную. Убедившись в том, что брат Эдвард уже позаботился о своей и Эмилио еде, Джон перекусил в кухне, поболтав с поваром об истории этого дома и о том, что творилось здесь, когда взорвался вулкан.
– Мы здесь топим дровами, – сказал Джону брат Козимо, пока тот приканчивал тарелку пасты с мидиями. – Это незаконно, однако здесь, на берегу, не заметят. Ветер унесет дым.
– Как насчет бренди, падре? – осведомился Козимо, вручая Кандотти бокал и не имея никаких разумных возражений против этой чрезвычайно привлекательной идеи. Джон, следуя указанию повара, перебрался к очагу, дабы без всяких упреков со стороны совести поблаженствовать в тепле.
В гостиной было темно, только в камине мерцал огонек. Джон видел мебель у стен комнаты, однако направился прямо к одному из двух высоких мягких кресел, поставленных у огня, и опустился в одно из них, погружаясь в уют с непринужденностью кота. Его окружала прекрасная обстановка: сочные каштановые панели, богато украшенная каминная доска, вырезанная несколько веков назад, однако отполированная заново этим же утром. Кроме того, он обнаружил, что может представить себе время, когда деревья росли в таком обилии, что древесину можно было использовать без всяких ограничений – в том числе для украшения и отопления.
Протянув ноги к огню, он подумал, что знаком состоявшихся выборов будущего Папы может стать плакат с надписью «Белый дым», когда, приспособившись к темноте, заметил Сандоса возле одного из высоких, разделенных средником окон, глядевшего вниз, на далекий берег, на блестящие под луной камни, на кружева волн у берега.
– Я думал, что вы уже спите, – проговорил Джон. – Дорога была тяжелой.
Промолчав, Сандос стал расхаживать по комнате, невзирая на очевидную усталость, потом сел в кресло, стоявшее поодаль от Кандотти, a затем снова встал. Замкнут, подумал Джон. Очень замкнут.
Но когда Сандос заговорил, слова его были далеки от того, что ожидал или на что надеялся Джон – на искупительный надлом, на признание, позволяющее человеку простить себя самого, на некую историю, требующую понимания. На какого-то рода эмоциональную вспышку.
– Переживали ли вы близость Бога? – без всяких преамбул спросил его Сандос.
Странное дело, насколько неуютным показался Джону этот вопрос. Общество Иисуса редко привлекало внимание мистиков, обыкновенно тяготевших к кармелитам[18], или к траппистам[19], либо к каким-нибудь харизматикам[20]. Иезуиты считали себя людьми, обретавшими Бога в своих трудах, будь то ученые занятия или практическая служба людям, – каким бы ни было их призвание, они целиком посвящали себя ему и трудились во имя Господне.
– Не личную. Не как друга или персону, наверно. – Джон подумал. По совести говоря, не переживал ее ни в едином, самом тихом, шепчущем звуке. Какое-то время он смотрел на пляшущие в камине языки пламени. – Я бы сказал, что нахожу Бога в служении детям Его. «Ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне»[21].
Слова парили в воздухе над треском и шипением огня. Сандос остановился и замер в дальнем углу комнаты, лицо его пряталось в тенях, огоньки мерцали на экзоскелетах рук.
– Не надейтесь на большее, Джон, – проговорил он. – Бог сокрушит ваше сердце.
И вышел.
* * *
И В ОДИНОЧЕСТВЕ направился к предоставленной ему комнате, перед дверью которой застыл как вкопанный, увидев, что она закрыта. Попытавшись открыть ее руками, он ощутил кипучий гнев, но заставил себя успокоиться, сконцентрировавшись на простом деле, повернуть ручку, войти, оставить за собой открытую щель в ладонь шириной, – ужас оказаться запертым в клетке теперь лишь немного превышал желание захлопнуть ее. Ему отчаянно хотелось что-то ударить, или блевануть, и он попытался взять под контроль свои порывы, сидя в деревянном кресле, сгорбившись и раскачиваясь. Верхний свет оставили включенным, отчего головная боль усилилась. Он боялся встать и подойти к выключателю.