Помимо упражнений в остроумии, юных царьков занимало отсутствие супруги и младшей дочери дяди Боба. Вскоре это заставило задуматься и меня: раз Песах настолько важен, чем объяснить отказ хозяйки дома выйти на поле боя?
Стул рядом с моим был не занят – как и место рядом с папой. Поначалу, пытаясь найти всему объяснение, я решил, что так остальным членам племени обозначили: их соседи по столу не евреи. На самом же деле там предстояло сесть тете Туллии и Франческе. Самый взрослый мальчик – вероятно, старший сын дяди Боба – то и дело спрашивал у отца, куда они запропастились.
– Я же объяснил тебе, Леоне. Они опоздали на самолет, на следующий рейс мест не было, пришлось ждать семичасовой. Не волнуйся, рано или поздно приедут.
Дядя Джанни тоже то и дело интересовался, где Туллия, получая менее резкие, но столь же расплывчатые ответы.
Когда Леоне не спрашивал о матери, не отвечал с неохотой на расспросы кузины и не следил за малышкой, все еще возбужденной сыгранной ролью, он бросал на меня пронзительные взгляды – любопытные ли, подозрительные или презрительные, понять было трудно.
Преодолев одним прыжком перевал, разделяющий отрочество от юности, Леоне демонстрировал нечто большее, чем свойственную шестнадцатилетним ребятам раскованность. Прежде всего, поражал его без преувеличения внушительный рост; затем – то, насколько спокойно он его принимал, словно это касалось не его, а испуганных собеседников. Продуманная стрижка обнажала уши; цвет лица был нежный, бледный-пребледный, как у индийской принцессы, удачно сочетавшийся с черными пылающими глазами, обрамленными лиловыми подглазинами и шелковистыми бровями. Расстегнутая на шее белоснежная рубашка позволяла увидеть первые волосатые признаки маскулинности. Руки, несмотря на достойные Микеланджело размеры, орудовали ножом и вилкой с мягкой грацией. Словом, если хорошенько присмотреться, Леоне Сачердоти походил на рослых центральных нападающих, которые, вопреки законам физики, танцуют на мяче с изяществом звезды кабаре. Наряду с подобной гармонией было в Леоне, в том, как он смотрел на тебя, что-то отталкивающее: не черствость, а некая нетерпимость. Словно огромный рост в итоге повлиял на то, что он стал воспринимать себя как интеллектуального и нравственного гиганта: глядя на других снизу вверх, решил в конце концов, что во всем мире нет достойных его собеседников.
Признаюсь, я всегда был чувствителен к вызывающей мужской красоте, даже больше, чем к кокетливой женской, – каждый взгляд Леоне обжигал меня, я ждал, что он обратится ко мне, как не выучивший урок школяр с трепетом ожидает, что его спросят.
К тому же у меня сложилось странное впечатление, что мы с ними уже знакомы или, по крайней мере, виделись; подозрению сопутствовал страх, что я не припомню, где и когда мы встречались, а также уверенность, что говорить об этом не стоит.
Внезапно он что-то шепнул на ухо девушке, которая обозвала азиатскую няню дурой. Она посмотрела на меня и прыснула.
Восьми лет школы более чем достаточно, чтобы понять: мир делится на два больших семейства – на тех, кто бьет не жалея, и тех, кто, сжав зубы, терпит побои. Не принадлежа по воле судьбы и по темпераменту к первым, я прилагал массу усилий, чтобы не относиться ко вторым, – был осторожен, выбирал второстепенные роли: я решил стать призраком, на которого не обращают внимания и который благодаря этому спокойно себе живет.
Недостаточно популярным, чтобы оказаться предметом безжалостных сплетен, но и недостаточно непопулярным, чтобы пасть жертвой ядовитых предрассудков. Я научился быть хитрым и умело скрываться; как обитающая в горах змея, досконально исследовал скалы, где можно было укрыться и не попадаться на глаза. Рано посетившая меня догадка, которую я могу определенно назвать стоической, научила сдерживать желания, соизмерять их со скудными способностями очаровывать, которыми наделила меня природа. Воображаю, что герметичный семейный контекст облегчил мою задачу, сделав меня в социальном и эмоциональном плане донельзя автономным. Я обожал быть один, наслаждаться наивными плодами фантазии и времяпровождением, которые дарило мне уединенное и малоподвижное существование. Спроси меня кто-нибудь в то время, я бы наверняка ответил, что вовсе не мечтаю о переменах, хотя, согласно общепринятым канонам, подобная замкнутость вкупе с пресностью и малозначительностью моей личности не являлась богатством, которым стоило наслаждаться.
Вдруг прозвучало странное слово “ханааней”. Я выловил его в потоке разговоров. Девочка, менее осторожная, чем ее кузен, произнесла его не меньше пары раз. Меня удивило, что такая легкомысленная девица два раза подряд выдала мудреное слово, которого я, несмотря на утонченное мамино воспитание, ни разу не слышал. Впрочем, я решил не обращать внимания. Не факт, что они обсуждают меня. К чему им это? Я даже не знал, что такое ханааней. Хватит, успокойся. Не будь параноиком.
– Извини нас, пожалуйста, – заискивающе начал Леоне. – Я говорил Кьяре, что у тебя очень красивый пиджак, и галстук тоже красивый. Ты чрезвычайно элегантен.
– Что, прости?
– Сразу видно, ты уделяешь большое внимание своему гардеробу.
Пока Леоне говорил, Кьяра хихикала и пихала его локтем, чтобы он прекратил; жаль, что она сама не могла успокоиться, словно мои пиджак, галстук, очки, ермолка, съезжавшая всякий раз, когда я подносил к губам бокал, само мое присутствие там, как и мое присутствие на белом свете, заслуживали только того, чтобы меня щедро осыпали насмешками.
– Кончай, – с серьезным видом сказал Леоне кузине. – Ты как будто над ним издеваешься. Веди себя с гостем любезно.
– Я не над ним смеюсь, – сказала Кьяра, словно речь шла о дереве или сидящем на его ветке колибри.
– Так что на тебя нашло? – не сдавался Леоне.
– Это ты виноват…
– Я?
– Да, ты. Ты меня смешишь.
– Но сейчас я прошу тебя прекратить, – заявил он со строгим видом.
Не успела она успокоиться, как Леоне опять взялся за свое: он поинтересовался, не являемся ли мы с отцом членами клуба, общества или чего-то подобного.
– Что-что?
Ну да, не сдавался он, мы наверняка члены какой-то ассоциации или братства, а иначе почему мы в одинаковых костюмах!
– Прости, в каком смысле? – спросил я еле слышно. Голова кружилась, как работавшая с перегрузкой турбина, виски горели, как при лихорадке.
– В том смысле, что он надевает спортивный костюм и ты надеваешь спортивный костюм, ты – лоден[16] и он – лоден… Как близнецы…
Я не уловил намека. Напротив, подумал, что он окончательно спятил: никогда прежде мне не задавали настолько дикий вопрос. То, что Кьяра опять корчилась от смеха – без малейшего стеснения, так что даже взрослые обратили внимание, – тоже не помогало. Не помог и отец, подмигнувший мне с вопросительным видом. Чтобы его успокоить, я выразительно на него поглядел и вдруг заметил очевидную вещь (как же это от меня ускользнуло?): наши блейзеры и галстуки в полоску были настолько похожи, что у всякого могло закрасться сомнение, не униформа ли это.
– Можно узнать, что там у вас происходит? – громко спросил дядя Боб с противоположного конца стола.
Строгий тон, не сочетавшийся с благостным видом, доказывал, что, вопреки моим опасениям, пространство для маневра у моих юных сотрапезников небезгранично. Я подумал, что дядя Боб, зная взрывной характер отпрыска, решил прийти мне на помощь или, по крайней мере, счел, что буйное веселие не подобает торжественным обстоятельствам.
– Ничего. Просто мы поняли, что наш кузен очень милый.
Подобное заверение вызвало странное брожение в рядах присутствующих, имевшее для меня, если задуматься, чрезвычайно неприятные последствия: на меня уставилась не только насмешливая молодежь, но и удивленные взрослые.
– Нечего на меня смотреть, – заявила Кьяра дяде Бобу. – Это Леоне подкалывает сына ханаанея. – Она покраснела и смутилась: – В общем, это он виноват.