В общем, они опять взялись за свое, но на сей раз нацелились на меня. На самого молодого и зеленого. Отец увел мою маму? А они уведут меня. Око за око. Дядя Джанни рассказал о куче людей, о которых я прежде не слышал, а на папу даже не намекнул; задал кучу вопросов о моей жизни, но ни одного – о человеке, без которого я бы не появился на свет.
Выходило, что дядя Джанни, разглагольствуя о том, что значит быть евреем, убрал, стер с моего горизонта всех, кто евреями не были. Вот, значит, как рассуждают евреи? Вот как они действуют? Вот как рассуждал и действовал младший брат Норы и дедушки Гвидо? Раз он решил, что ты ему принадлежишь, ты из его партии, он тебя больше не отпустит. Иначе тебя как будто и вовсе не существовало.
Это была не религия, а дурацкая секта. Беда в том, что я был еще слишком маленьким, слабым и неопытным, чтобы все это меня не заинтриговывало. Все вокруг лишь усиливало впечатление: я – смертный, попавший на пир богов. Хотя я понял меньше половины услышанного, я не остался бесчувственным к лести и восхищению. К чарующему чувству, что ты – не такой, как все, ты принадлежишь к избранным. Зов стаи. Гордость быть ее частью. Ну и деньги, конечно. К чему отрицать? Обещание экзотических путешествий, места на трибуне стадиона, такого же пышного жилища, жизни, которая наконец-то станет насыщенной, полной возможностей. Дядя Джанни ловко поманил обещанием сделать частью многочисленного и процветающего семейства мальчишку, семья которого готовилась испустить дух – ее раздирали постоянные противоречия, губили материальные трудности. Неравный бой! Все это манило, но я как будто ступил на минное поле. Было ли этого достаточно, чтобы я отрекся от отца? Предал его, пожертвовав прежней жизнью ради новой? Разумеется, нет – по крайней мере пока что.
3
Лишь всплеск ни на чем не основанного оптимизма мог породить во мне надежду на то, что у такого цветущего и гордящегося собой семейства не имеется многочисленного потомства.
Детей, сбежавшихся на ужин, как муравьи собираются к кусочку сахара, было столько, что пришлось удлинять накрытый стол. Там-то я теперь и сидел, зажатый между сотрапезниками, которым было от пяти до шестнадцати лет: мальчики в ермолках, девочки – без.
Выглядело это весьма театрально, но я все же решил: чтобы переубедить неверующего, фольклорной пестроты недостаточно!
Больше всего я гордился тем, что считал себя атеистом. Не верить ни в какую Высшую Сущность в эпоху, когда смешение конформизма, идолопоклонничества и семейных традиций подталкивает принять какую-нибудь модную невнятную веру – желательно умилительную и дарящую душевный покой, – было способом отличаться от других. Тогда я еще не мог сообразить, что, по сути, сам стал жертвой промывания мозгов. Что отсутствие веры – такая же идеология, как и другие, и ничего особенного в ней нет. Более того, как и положено подростку, я считал: все, во что я верю, чрезвычайно оригинально, все это плод тщательных размышлений.
Лишь за несколько недель до этого, во время урока религии, я назвал папу-поляка мерзавцем. Сам не знаю, откуда взялась подобная неприязнь, особенно к папе римскому, до которого мне не было дела. Вероятно, моя инвектива была призвана достичь того эффекта, которого и достигла: одноклассники были ошарашены, а учитель, человек нецерковный и весьма воспитанный, заметно огорчился. Мои речи никак не вязались с образом застенчивого, молчаливого и весьма посредственного школяра. Тем паче сына учительницы математики из естественно-научного лицея. “Что на тебя нашло?” – спросил директор, вызвав меня вместе с мамой. В итоге я отделался выговором и записью в дневнике. Меня даже не отстранили от уроков. Лицей с крепкими прогрессивными традициями охотно закрыл глаза на инвективу маленького Вольтера. Впрочем, родители также предпочли спустить дело на тормозах: они наказали меня, не порицая, словно гордясь в душе тем, что отпрыск рано проявил себя иконоборцем и антиклерикалом.
Неужели сейчас я позволю себя обмануть подобным проявлением семейного единства во время пиршества? Все религии одинаковы, чего уж там. Я не собирался давать иудаизму больше шансов, чем в похожей ситуации дал бы культу Христа, Будды или Исиды, предложи мне кто-нибудь к ним примкнуть.
Я с облегчением заметил, что за столом, который так расхваливал дядя Джанни (“Вот что значит быть евреем”), живописности недоставало красок, церемонии – торжественности, служители культа выглядели недостаточно убежденными и убедительными.
Не говоря уже о еде – безвкусной, горьковатой, малосъедобной, а также о пяти тостах с розовым вином (я был непьющим). Это охладило меня и подтолкнуло пересмотреть параноидальные подозрения, которые зародил дядя Джанни.
Как и положено, бал открыла сидящая рядом со мной девочка, самая младшая за столом. Подзуживаемая мамашей, явно не понимающая, к чему задавать подобный вопрос, она поинтересовалась у присутствующих, почему мы все собрались этим вечером. На мгновение я испугался, что малышка прочла мои мысли. На самом деле вопрос был частью ритуала, главную роль в котором исполняла не она, а Патриарх.
Чтобы подчеркнуть торжественность повода и свою радость, дядя Джанни, как и положено словоохотливому адвокату, начал издалека. Он напомнил о том, что фараоны обратили еврейский народ в рабов, и сравнил странствие по пустыне, совершенное нашими героическими праотцами, с дорогой, которая привела мою маму обратно в родную овчарню. Все с восторгом зааплодировали, кроме детей, которые, как мне показалось, хлопали в ладошки со скучающим видом, потому что так было положено.
Впрочем, и со мной они поздоровались сквозь зубы – во время короткой церемонии знакомства дядя Боб клещами вытаскивал слова у них изо рта. С тех пор они делали вид, будто меня и вовсе нет, нарочито обсуждая всякую не имеющую отношения к празднику ерунду.
Да-да, потому что самой религиозной темой были подарки, которые моя соседка получила недавно на бат-мицву: один из них сиял у нее на запястье, отсчитывая со швейцарской точностью каждую секунду моей растерянности. Беседа, из которой меня так невежливо исключили, явно вдохновлялась духом потребительства: шопинг, каникулы, развлечения.
Еще и поэтому я к ним почти не прислушивался. Мои мысли занимало другое. Я не сводил глаз с многочисленных нянек, имена которых, в отличие от имен остальных, легко запомнил: Консуэло, Иоганна, Пилар… Что сказать? Я готовил почву, чтобы найти союзников в третьем мире и не сломаться под тяжестью комплекса неполноценности. Куда там мама и ее скитания по пустыне! – думал я. Кто знает, какой библейский исход довелось пережить этим женщинам, откуда они сюда прибыли – Кабо-Верде, Гондурас, Филиппины, – чтобы, встретившись здесь, выполнять требования глупеньких избалованных фараончиков. Что это за мир, в котором взрослые иностранки в цикламеновой униформе повинуются шайке скучающих дурачков? Тем временем девчонка с каштановыми волосами, продемонстрировавшая нам часы, заявила своей раскосой няне: “Ты просто дура”.
А ведь я, прежде чем войти, полагал, что готов ко всему: сопротивляться очарованию суровой древней религии, равно как искушению усомниться в собственном неверии и атеизме родителей; готов столкнуться с недоверием и даже осуждением общины, которая, судя по тому, что я прочел и усвоил, отличалась замкнутостью и негибкостью. Словом, я был готов ко всему, кроме того, к чему стоило подготовиться: почувствовать себя изгоем из-за грубых и отвратительных классовых предрассудков!
Трудно было поверить, что в их венах текла кровь такой суфражистки, как моя мама, не говоря уже о моем деде-пауперисте (как с упреком назвал его дядя Джанни). Слушая их, я решил, что отец и дочь взбунтовались не столько против иудаизма, сколько против пошлости состоятельных и нахрапистых людишек. Я гордился ими обоими и был благодарен за то, что мне подарили возможность не смешиваться с подобными типами или, что еще хуже, стать частью подобного семейства. Никогда в жизни я не разделял с таким пылом мамину ненависть ко всяким привилегиям. Как часто бывает с подростками, особенно не подготовленными к жизни, я путал классовую ненависть – на которую имел право и которую мне в скором времени предстояло осознать – с чувством справедливости.