В те мирные допотопные времена Аполлинария Модестовна велела прислуге и дочери не донимать барона, но маленькая Тася все равно заходила в кабинет, молча присаживалась на скрипучий кожаный диван, разглядывала что-нибудь диковинное – тисненые кожи или деревянную посудину без ручки. Отец к ней не поворачивался, горбился за столом, завороженный чужой непонятной историей. Он не гневался на нее и не прогонял, иногда рассказывал анекдот про какую-нибудь вещицу, но чаще давал в руки книжки, мол, сама читай. Брошюрки попадались неинтересные, с заумными словами и без картинок. Изредка, если Ипполит Романович видел, что дочери совсем уж неуютно, он откладывал свою писанину, брал ее на руки и бормотал сказки. Он их вычитывал в толстых недетских фолиантах, а для нее перекладывал на понятный язык. Получалось не всегда метко, чаще кривобоко, но оттого еще смешнее. Ей тогда нравилось путешествовать караваном по пустыням, лазать в подземные храмы (отец называл их мечетями), ссориться с бедуинами и дервишами, выхватывать из тандыра горячие лепешки, спать в матерчатых шатрах под открытым небом. Она сочувствовала отцу и почему-то думала, что он найдет клад. Непонятно, откуда брались подобные измышления, потому что тайники и сокровища в кабинете не упоминались. В одна тысяча девятьсот девятом году Тамиле исполнилось девять, и Осинский надолго уехал в экспедицию с Сергеем Федоровичем Ольденбургом. Связь между ним и единственным дитем оскудела, как кулич, куда прижимистая хозяйка пожалела изюма. Когда он вернулся в Москву, уже никакие сказки и караваны не нарушали глухую тишину квартиры.
Между первой и второй экспедициями papa много бегал по чужим заданиям, дочь ему сопереживала, хоть и не совсем понимала, в чем суть. Но когда он уехал снова, коротко и без подлинного чувства чмокнув ее в повзрослевшую щеку, почему-то накатила обида. В тайниках невзрослой души она надеялась сопровождать его, тоже плутать по степи, собирать диковинные вещицы и интересные полузабытые истории.
Война началась через два года, как Осинский вторично уехал в Туркестан и потерялся, остался в проклятой Богом Азии. Дочь рыдала, а maman закусила губу и что-то долго писала в своем будуаре под лампой голубого бархата. Письма стаями летели в посольства и государю императору, наместникам и в военные части, но страна азартно воевала, и один потерявшийся в далеких степях человек не так много значил для казны и для престола. Дочь, порывистая, как все Осинские, поклялась, что вырастет – вот-вот, совсем скоро! – и сама поедет в Туркестан на поиски. Надо только дождаться, чтобы ей позволили возраст и банковский счет. Она не сомневалась, что papa жив, просто он захвачен в плен башибузуками или лежит, пришибленный скатившимся с горы камнем. Или ранен, но не всерьез. Или ждет денег, а пока учит китайских детишек русскому языку. Ничего, он еще оклемается и приедет в Москву разбирать свой кабинетный хлам, потому что без него в квартире, да и во всем Старомонетном переулке, стало сумрачнее, холоднее, крыши надвинулись на мансарды, как недовольные шапки на хмурые лбы, ветла под окном стала скрипеть натужнее и злее. Одна мраморная Персефона равнодушно созерцала из своего угла покривившийся мир, допотопные языческие узоры на противоположной стенке и слушала фальшивые вздохи приходящей прислуги по поводу несчастливо сгинувшего хозяина. А вскоре, в очередной раз повздорив с Тамилой, Аполлинария Модестовна заперла эти помещения на ключ и запретила туда наведываться. Странная епитимья.
Война и бродивший вдоль витрин бунтарский дух способствовали быстрому взрослению. А потом ее утащила Мирра, и все закрутилось. Да еще у нее появилась неправдоподобная и невзаимная любовь, коей maman – злейший враг.
Утро накануне Крещения одна тысяча девятьсот семнадцатого выдалось самым худшим за всю жизнь. Тамилу разбудила громогласная Олимпиада, впереди ждали новые мучения, полицейский участок, дознавательства, позор, обидные слова матери. Однако ехать почему-то никуда не пришлось – наверное, мир просто сошел с ума.
Прошедшей ночью по дороге от злодейского Голутвинского до Брандтов ей казалось, что вокруг одна бесконечная дыра, пропасть, куда затягивает всю Москву, Россию и даже Землю, а сама она – едва живая снежинка: дохни пожарче – и растает. Вернувшись на Малую Ордынку заплаканной, испуганной и не совсем чистенькой, Тася на все вопросы отвечала односложно, дескать, не знаю, не видела, не заметила. Красный, сильнее обычного вытянувшийся Михайличенко размахивал паучьими руками, большой плотоядный рот плешивого Мишеля выплевывал слова, как ядовитые ягоды, веселые глаза Николя жадничали до подробностей, Илона отчаянно ревела. Ни Степан, ни богатыри из гвардии Черномора в особняк не вернулись; наверное, и Андрей предпочел бы шататься до утра, кабы не барышни. Потом от нее отстали, все поплыло перед глазами, сил едва хватило, чтобы залезть к матери в двуколку, хоть от Брандтов и идти-то меньше получаса.
Итак, Мирру похитили, ей грозила настоящая опасность… Или все-таки ненастоящая? В последнее время вокруг нее вертелся какой-то неприемлемый ухажер то ли из цыган, то ли из горцев – черный, кудрявый, с неспокойным темным взглядом и гусарскими усищами. По некоторым признакам Тамила догадалась, что Миррино сердце неспокойно билось в его присутствии. Кавалер следовал вошедшей в моду революционности, так что двери дома Аксаковых для него оставались прочно запертыми, но разве ее пустоголовую подруженьку могло остановить такое препятствие? Чего-чего, а смелости той не занимать и дури тоже… Или все-таки опасность настоящая? В Миррином семействе никогда не водилось завидных капиталов, матушка происходила из старинного рода, а батюшка – из захудалого. Они слыли ретроградами, хоть отец и докторствовал. Если бы господин Аксаков не отправился во фронтовой госпиталь, всем пришлось бы легче… Или все-таки случившееся в Голутвинском переулке не взаправду? Горский черноус, судя по всему отъявленный сорвиголова, безоглядной Мирре такой и потребен… Но каков их расчет? После такой скандальной истории в общество все равно не войти, а, впрочем, кому нынче оно нужно?.. Интересно, смогла бы сама Тася так же безоговорочно и безвозвратно уйти?..
Для Анны Валерьяновны Аксаковой это утро началось еще хуже. Она лежала не разоблачаясь в своем будуаре и в который раз перечитывала доставленную за полночь записку. Ее принес заморыш в несоразмерном его кудлатой голове картузе.
– Пожалте на баранки, господары-ыня, – прогундосил он, протягивая одной рукой конверт, а вторую просто так, сложенную ковшиком для подаяния.
– Да-да, разумеется. – Анна Валерьяновна схватила с полки кошель для разных ненужностей, выцарапала из него алтынник, потом подумала и пошла удить снова. Через полминуты у нее в пальцах уже плясал пятиалтынный. Если бы она знала, чтó в той записке, не пожалела бы и целкового. Или, наоборот, прогнала бы разносчика с крыльца поганой метлой.
«Драгоценная моя матушка, не обессудьте. Я влюблена, и нешуточно, сердце мое более мне не принадлежит. Любя всей душой вас, и батюшку, и братьев, не нахожу в себе сил противиться иному могучему зову. Мне доподлинно известно, что избранник мой не будет встречен вашими нежнейшими объятиями, и само венчание наше невозможно и невообразимо, потому как он не христианин. Ваша бедная дочь, ваша крошка безвинно страдала последние месяцы, впрочем не подавая виду, чтобы не ранить ваше любящее сердце, однако вчера ночью все переменилось. Я не помышляла тайно бежать, но горячая кровь моего суженого велела иначе. Письмо это я пишу для того, чтобы вы не терзались и не искали меня. Со мной все благополучно, я под защитой надежного человека отныне и навсегда. Ответа от вас я ждать не буду, сейчас вам надобно время, чтобы понять меня и простить. Позже я буду иметь удовольствие затеять настоящую взрослую корреспонденцию и подробнейшим образом поведаю о себе, своем бытовании в чужом краю и своем спутнике, на чью руку буду опираться всю жизнь. Однако, если вас не затруднит, могли бы вы отправить деньгами часть моего приданого? Буду ждать его в Баку, и знайте, что вы нас очень выручите подобным вспомоществованием. Мы нынче же вечером уезжаем к нему на родину, и будь что будет. Любящая и преданная вам всей душой дочь Мирра».