Психопатый Шмидт снова не вытерпел, прибежал к нам с привычными угрозами. Но сидевшие у нас в тот момент Степан, Василий и Сашко тотчас предъявили ему «аусвайсы». Несмотря на это, Шмидт все же шумно выпроводил их. Однако не успела за ним, а также за нашими неудачливыми гостями закрыться дверь, как тут же пожаловали другие – Михаил, «шалмановцы», Ваня Болевский. Нанес нам вчера визит и Ваня СМЫК – пуще прежнего расфранченный, набриалиненный, благоухающий каким-то резко-приторным ароматом. Как всегда, достал свою гармошку, принялся наигрывать разные немецкие штучки.
– Что-то мы тебя давно не видели здесь, – сказала ему Вера (они с Галей от Клееманна только что пришли к нам), – и вроде бы похудел ты, Ванюша, – наверное, окончательно в свою хозяйку втрескался.
– Хызяйка тут ни при чем, – отложив гармошку, сухо отозвался Ваня. – Хызяйка и есть хызяйка… Болел я, потому и похудел. – Он покосился на меня. – Я и сейчас еще нездоров. Больше от чуйств.
– От чего? – прыснув, переспросила Галя.
– От чуй-в-ств! – старательно выговорил Ваня и добавил мечтательно: – Ах, эти чуйвства… – Он сердито посмотрел на хохочущих Верку и Галю. – И чего, дуры, гогочут?
Позднее мы с Мишей и Леонидом пошли к Гельбу послушать радио. Мне не терпелось также попросить у Генриха еще раз его атлас, чтобы наглядно представить себе, как далеко откатился сейчас фронт от Ленинграда.
В их доме царила тишина. Гельб, сидя возле стола со сдвинутой к одному краю скатертью, ремонтировал на разостланной газете будильник. Внутренность часов лежала отдельно от корпуса, тут же находились какие-то винтики, пружинки. Фрау Гельб, сидя возле камина, что-то вязала. Анхен и Генриха в комнате не было.
– Проходите, проходите, – приветливо пригласила нас Гельбиха, когда мы, стукнув в дверь, возникли на пороге, и с улыбкой обратилась ко мне: – Пожалуйста, пройди сама в кухню, принеси сюда табуретку. Мне трудно вставать. Моя нога… Ты знаешь – где.
По радио ничего нового не сообщили – повторили лишь то, что нам уже известно из газеты. Мне страшно хотелось узнать мнение Гельба о происходящих под Ленинградом и на Украине событиях, о том, что он думает о новом «котле». Я уже и заикнулась было об этом, но, взглянув случайно на фрау Гельб, тут же прикусила язык. Гельбиха была на этот раз без своего привычного чепца, и меня поразило, какими снежно-белыми стали ее еще совсем недавно темные с серебристой проседью волосы и как неправдоподобно резко выделяются на этом фоне ее страдальческие, обведенные коричневыми кругами глаза.
– А зачем тебе нужны Анхен и Генрих? – спросила меня фрау Гельб после того, как подробно ответила на мой вопрос – где молодежь, – что Анхен ушла в деревню, к подруге, а Генрих отправился в Мариенвердер на очередное сборище «гитлерюгендов», которые городской магистрат организует теперь три раза в неделю. – О, если ты не хочешь подождать возвращения Генриха, можешь сама пройти в его комнату и посмотреть то, что тебе надо, – сказала она. – Тебе же известно, где у него лежат эти карты… Мне помнится, ты однажды уже брала их. Иди, иди, не стесняйся. Кто знает, когда он на этот раз вернется, когда их отпустят.
В комнате Генриха, похожей на тесный чулан, с трудом размещаются только стол, стул и узкий, накрытый старым байковым одеялом диванчик. Я подошла к небольшому столу, застланному куском зеленого, сплошь в пятнах краски картона, выдвинула единственный ящик. Сверху лежало несколько пухлых папок – я знала, что в них Генрих хранит свои рисунки. Тут же находились початая пачка бумаги, коробки с карандашами и перьями, принадлежности для черчения, акварельные краски, однобокие стирательные резинки, кисточки.
Добираясь до атласа – мне было известно, что он находится в самом низу, – я нечаянно чуть не уронила на пол одну из папок, при этом, стараясь удержать ее, сильно встряхнула. Несколько верхних листов выехало за картонный край, изображенное на них чье-то девичье лицо показалось мне смутно знакомым. Это что же – новые рисунки? Как интересно… А что, если я их посмотрю?
И тут вдруг меня обожгло ужасно неловкое чувство. Словно бы я совершила какой-то недостойный проступок, или словно бы подсмотрела в замочную скважину нечто запретное. На рисунках, выполненных цветными карандашами, была изображена именно я – то несущая в ведрах воду, то развешивающая на задворках белье, то сидящая в сумерках на ступеньках крыльца. Улыбающаяся, грустная, озабоченная. А на одном из листов фантазия художника изобразила вдруг меня в таком виде, в каком я в своей жизни никогда не бывала, – с элегантной гладкой, на прямой пробор и опускающимися вдоль лица локонами, прической, в небрежно накинутом на плечи шикарном меховом палантине. Наверное, подумалось мне, Генрих позаимствовал подобный образ у своей любимой актрисы Марикки Рокк. Ну и ну…
Торопясь, я сложила рисунки обратно в папку, поправив раскиданные коробки, перья, резинки, постаралась придать содержимому ящика прежний вид. Бог с ним, с этим атласом! Вдруг именно сейчас вернется Генрих и застанет меня здесь за столь неблаговидным занятием.
– Что так быстро? – с безмятежной улыбкой спросила меня фрау Гельб. – Неужели успела уже посмотреть свои карты? Да нашла ли хоть ты их?
– Да, конечно. Большое вам спасибо. – Меня мучило опасение, что Гельбиха по своей простоте расскажет Генриху о том, что я, пусть даже с ее разрешения, беспардонно рылась в ящике его стола. – Боюсь, – добавила я, – как бы Генрих не рассердился на нас за наше самоуправство.
– Рассердится? Ну что ты! За что же? А впрочем… впрочем, мы и не скажем ему об этом. – Покосившись на занятого своим делом Гельба, она с видом заговорщицы лукаво подмигнула мне. – Мужчинам, даже таким юным, как наш Генрих, совсем не обязательно знать, чем занимаются женщины в их отсутствие.
Ну, вот и все о минувшем воскресенье. Сегодня ничего достопримечательного, – кроме очередного письма от Роберта, в котором он трагическим тоном сообщает, что их обманули, и никакой проверки из «центра» в лагере не было ни в субботу, ни в воскресенье, и что ему страшно обидно за то, что два долгих дня он вынужден был провести вне моего общества, – не произошло.
Ну а теперь я должна выполнить обещанное – записать сюда свое недавно рожденное и, как я сама осознаю, ужасно дерзкое по смыслу и крайне неприличное по раздутому самомнению стихотворение, само написание которого можно назвать бездумным пижонством или даже святотатством. В оправдание себе скажу только, что оно появилось лишь после того, когда Галя, возвращая мне мою тетрадь со стихами (никогда никому не давала ее, а вот Гале как-то под настроение не могла отказать), – когда Галя сказала, глядя на меня с задумчивым удивлением: «Знаешь, а ведь ты – поэт… Честное слово! Настоящий, настоящий поэт!»
Итак, вот оно.
МЕЧТА?!
Февраль. Воскресенье. Мороз и снежок.
На темных ресницах белеет пушок.
Румянит лицо и хватает за нос
Веселый, здоровый, бодрящий мороз…
Сегодня на сердце столь много «такого»,
Что я растерялась, по правде, немного.
Сегодня внезапно и вдруг поняла,
Что в жизни я место свое обрела.
Я с прежней идеей покончу отныне —
Призвания нет у меня к медицине.
Мне медиком быть – значит вовсе не жить,
А только безвестно и жалко служить.
Простите меня, вы, орлы медицины,
Что так говорю я о вашей святыне.
Но только мне счастья у вас не найти,
Я сердцем иду по другому пути.
Как радостен путь тот для смелых душой,
Как крут и коварен для робких порой,
Как можно легко поскользнуться и сдать
И как тяжело до вершины достать!
Каков бы он ни был – я там все же буду!
Пусть трудно, пусть горько – о всем позабуду.
Пойду. Поскользнусь. Упаду. Снова встану,
И так шаг за шагом вершины достану.
Дороги иной мне не нужно искать —
Я твердо решила, что буду писать…
Решила (О Боже!) писателем быть,
Решила искусству всю жизнь посвятить.
И лучше умру, но с пути не сойду!
Я знаю, я верю, что счастье найду.
Служенью народу, Отчизне моей
Я сердце отдам до конца своих дней.
Я знаю, что труден мой путь и суров.
Ну что же? Девиз мой отныне таков:
«Начать, не страшась неудач и беды,
Не трусить, бороться, искать и найти».
«Найду!» – говорю я без страха и твердо.
«Дойду!» – добавляю с улыбкой и гордо.
Прощай, медицина – И ЧТОБ ТЕБЕ ПУСТО!
Великое, славное, здравствуй, ИСКУССТВО!