– Давай… – заторопил он Ваньку, – поспешай! Тебя, я чай, отогревать надо, зяблика!
Получасом позже, сидя скорчившись в старом корыте на заднем дворе, пока хозяйка, немолодая, и от того совершенно беззастенчивая, сухонькая и говорливая, поливала его из ковшика, помогая оттирать голову, он понял вдруг, что плачет. Нет, не рыдая, а так…
Быть может, переживая наконец тот ужас, через который он совсем недавно прошёл…
… а может быть, потому, что здесь, в этом временем, он впервые столкнулся с добрым отношением к себе.
Глава 3
Тварь я дрожащая?
Поутру, еле разодрав глаза, Ванька некоторое время, загружался воспоминаниями, лежа на узком, застеленном вытертым войлоком топчане. Бездумно глядя в низкий нависающий потолок, потрескавшийся, местами крепко облупившийся, с грозящимися осыпаться ошмётками высохшей глины и торчащей соломой, он зевал так широко и яростно, что ещё чуть, и кажется, треснет пополам, как переспелый арбуз.
Постелили ему вчера в крохотной, душной комнатушке с земляным полом, маленьким узким оконцем и щелями под самой крышей, куда нехотя, будто делая невесть какое одолжение, просачивается солнечный свет и почти не проходит воздух. На стене, такой же трещиноватой и будто небритой из-за торчащей из неё соломы, снуют мелкие насекомые, будто танцуя среди пылинок, мерцающих в лучах солнечного света.
Едва пошевелившись, он сразу вспомнил давнее, читанное невесть когда выражение «Зубные боли во всём теле», очень выразительно и точно описывающее его нынешнее состояние. Голова тяжёлая, как чугунное ядро, и так болит, будто начинена порохом и вот-вот готова взорваться. А суставы ревматично напоминают о себе при каждом движении.
– Проснулся, Ванечка? – заглянула в чуланчик хозяйка, каким-то неведомым образом узнавшая о его пробуждении, – Доброе утро!
– Доброе утро, Лизавета Федотовна, – отозвался попаданец, вставая с таким кряхтеньем и стонами, что куда там заржавевшему Железному Дровосеку! – вашими молитвами.
– Ну вставай, вставай… – мелко закивала женщина, перекрестив его, – сходи по нужде, да давай к столу подходи!
Старики уже поели, встав, наверное, задолго до восхода солнца. Но дядька Лукич, блюдя вежество, посидел с ним, неспешно сёрбая какой-то травяной взвар из щербатой оловянной кружки, времён, кажется, как бы не Кагула и Чесмы.
– Ты ешь, ешь… – суетится хозяйка, успевая делать по дому кучу дел разом, и, по мнению попаданца, необыкновенно походящая на очеловеченную домовитую мышку, наряженную в линялый старенький платочек и залатанный сарафан, обутую в старенькие, многажды чинённые опорки, – жиденько-то, оно тебе на пользу!
Ванька, машинально отвечая, как и положено в таких случаях, неспешно ел, потея, очень жидкую похлёбку из морских гадов, в которой, помимо самих гадов и мелко нарезанных душистых трав, не было, кажется, и ничего, даже жиринки. К похлёбке дали морскую галету, чёрствости совершенно невообразимой, с трудом поддающейся размачиванию в похлёбке.
Не понаслышке зная, как тяжело в осаждённом городе с продовольствием, и особенно людям гражданским, он высоко оценил и похлёбку, и галету, которые, быть может, и не последние, но уж точно, не лишние! А тем более, и голова отошла…
– Провожу тебя малость, – воздевшись на ноги после трапезы, поставил его в известность дядька Лукич, и спорить Ванька не стал, да и к чему?
Пошли неспешно, да и как иначе, если попаданец после вчерашнего хромает на обе ноги, стараясь охать и кряхтеть хотя бы не при каждом движении, даже батожок не очень-то помогает. А дядька Лукич хотя и вполне бодрый старикан, но ему почти шестьдесят, и это, с учётом двадцати пяти лет на флоте и профессионального ревматизма, возраст более чем почтенный!
Пройдя едва метров триста по пыльной извилистой дороге, виляющей между густо пахнущих, узких, путаных улочек матросской слободки, Лукич сцепился языками со старым знакомцем, таким же немолодым отставным матросом. Обычные в таком случае разговоры, заполненные междометиями, именами общих знакомых и мелкими событиями, интересными только собеседникам, щедро наполнены ещё и разного рода морским жаргоном, да и просто устаревшими словами и оборотами.
Ванька, не понимая почти ничего, быстро и намертво заскучал. Однако, согласно незыблемому крестьянскому этикету, ему, как младшему, полагается стоять неподалёку, прислушиваясь, если вдруг разговор коснётся его, улыбаться, если на него смотрят, и молчать. Как уж там у него выходит, Бог весть, но он стоит, улыбается…
… и воняет. Мазь, которой щедро, не жалеючи ни собственно ресурсов, ни себя, ни окружающих, обмазали Ваньку хозяева, по их уверению, целебна. Но дух… впрочем, да и чёрт с ним! Мухи, по крайней мере, облетают.
А потом Лукич встретил ещё одного знакомца…
… и снова, и снова. С каждым поздороваться, представить Ваньку, расспросить о здоровье и о родных, о здоровье родных, ответить на зеркальные вопросы, обменяться приветами чёрт те кому, обсудить кого-то… так что за час они, прошли едва ли километр, а скорее, сильно меньше.
Ванька начал уже было злиться, стараясь не показывать этого. Не на старика, разумеется, а скорее на всю эту ситуацию в целом, и отчасти на самого себя.
Ему, привыкшему к ритму жизни двадцать первого века, а потом и к московской торопливости, очень уж тяжело даётся эта основательность, и даже, отчасти, тормознутость предков.
С другой же стороны, а куда спешить-то? К барину? Так он что так, что этак огребёт…
– А и давай, – сцепившись языками с очередным приятелем, согласился на приглашение погостевать дядька Лукич, подёргав жёлтый от табака ус, – зайдём, попьём чайку.
– Ну, – обратился он к стоящему в сторонке Ваньке, – чего встал? Пошли, посидим у Митрича!
Бог весть, какой уж там чай. Вероятнее всего, по блокаде и достатку, спитой, о чём Ванька старался не думать, рассасывая морщинистую прошлогоднюю изюмину, деликатно взятую из кучки, лежащей на щербатой, зато фарфоровой тарелке, трофее, о чём с давней непреходящей гордостью обмолвился хозяин.
Сели, то ли по хорошей погоде, а то ли из-за духовитого попаданца, на открытом воздухе, возле узловатых виноградных лоз на заднем дворе, за самодельным столиком с большим медным чайником и разномастными чашками с блюдцами.
У Ваньки сложилось впечатление, что всё это бедняцкое богачество выставлено скорее из уважения к Лукичу, чем по необходимости. Скудость угощения, понятная и простительная, как бы компенсируется многочисленностью посуды и хлопотливостью низенькой говорливой хозяйки, суетящейся вокруг без нужды, а только лишь за-ради уважения.
Ну и разумеется – разговоры, разговоры… Неспешные, медленные, с подходцами, в которых пауз много больше, чем разговоров.
Его, любопытствуя, походя спрашивали иногда о чём-то, вроде как вовлекая в беседу из вежливости, и снова погружались в свои, стариковские разговоры, заполненные то здоровьем родных, то стародавними воспоминаниями.
«– Твою мать!» – разом вспотел попаданец, осознав наконец, что за этими неспешными стариковскими разговорами он, как бы заодно, рассказал о себе много больше, чем хотелось бы. Нет, он не рассказал о собственно попаданстве, но…
«– Твою мать! – всё так же мысленно подублировал он, совсем иначе оценивая дядьку Лукича и его знакомцев.
Да, они в лучшем случае еле могут читать и писать, но у каждого за плечами по двадцать пять лет непростой службы, и жизненный опыт, и умение налаживать отношения как с сослуживцами, так и с начальством, и выстраивать иерархию в кубрике, прибегая не только к насилию…
«– Это, получается, меня местному обчеству представили, – чуточки ёрнически постановил он, не вполне понимая, как к этому относиться. Наверное, хорошо… ведь хорошо же?