… и мухи, количество которых кажется неисчислимым.
Старый, потрёпанный службой фельдшер, курящий подле ступеней входа с видом самым невозмутимым и отчасти даже благодушным, при виде подъехавших повозок покривился лицом, и, зажав короткую трубку-носогрейку в костлявом кулаке, пошёл навстречу, распоряжаться и начальствовать.
– Давай-ка, помогай… – начальственно обратился он к Ваньке, не то не желая утруждаться, не то, может быть, привычным глазом, определив в нём человека, способного на такой труд.
– Да аккуратней берись, раззява! – покрикивает он на помощников, не забывая о трубочке, – Вот так вот…
Один из раненых, совсем ещё молодой матросик с раздробленной ногой, но каким-то чудом пребывающий в сознании, обхватив Ваньку за шею, сполз-таки с повозки, где его подхватил ещё один легкораненый, и так, втроём, они и поковыляли в указанную фельдшером сторону.
Миновав холл, заполненный стонущими ранеными, их товарищами и санитарами, они прошли в большую залу, из которой доносились такие адские вопли, которые только можно вообразить, и даже, наверное, нельзя!
Доктора, бледные и угрюмые, с руками, окровавленными по самые локти, в кожаных фартуках, покрытых потёками крови, гноя и всего того, о чём даже думать не хочется, занимаются операциями, и прежде всего – ампутациями. Вместо наркоза – кружка спирта, обмотанная тканью толстая палка в зубы, да санитары, удерживающие мечущееся, окровавленное тело на столе.
Оперируют быстро, почти стремительно, свирепо. Медлить нельзя, иначе раненый умрёт не от кровотечения или внутренних повреждений, а от болевого шока, потому что терпеть это хоть сколько-нибудь долго не в силах человеческих!
– Не надо, не надо, не на-а!! – забился в руках Ваньки с его нечаянным напарником матрос, увидев это преддверие ада, и понимая, что ему предстоит.
А фельдшер у ближнего стола, небрежно кинув куда-то в угол отрезанную человеческую руку, высморкался в горсть, пачкая и без того вурдалачье лицо свежей кровью, и махнул небрежно рукой.
– Давай!
Здесь, в этой обители смерти и страданий, Ванька, не сразу и не вдруг, пришёл-таки в себя. Он всё ещё далёк от того, что можно, пусть даже с превеликой натяжкой, считать нормой, но прежняя безучастность, отстранённость от всего и вся, в том числе и от самой жизни, истаяла, оставив после себя серую туманную вуаль на душе.
Назад, из операционной, он вышел так поспешно, как только мог.
– Постой-ка! – окликнул его фельдшер, бесцеремонно схватив за плечо, – Ну-ка, поворотись…
Он заставил Ваньку повернуться, заглянул тому в глаза, пощупал живот через сюртук.
– Эк тебя… – озадаченно сказал он, – А, ладно! Было бы что чижолое, так и не дошёл бы. Ступай, братец, помойся где-нибудь, да приходи взад!
Куда, как… Такие мелочи фельдшера не волновали, и, дав ценные указания, он удалился по своим, несомненно важным, фельдшерским делам.
– Давай сюда, сидай, – сжалился над Ванькой молодой солдат из выздоравливающих, правящий полупустой повозкой, – я к набережной. Тама, в сторонке, и помоешься, а то, брат, очень уж ты грязен и страшо́н!
Вскарабкавшись на повозку, Ванька погрузился в полудремоту, слушая вполуха рассуждения водителя кобылы, полные больших жизненных надежд и планов. Угукая, не всегда впопад, и не обращая внимания на обидные порой, снисходительные даже не нотки, а слова и предложения, которыми защитник Отечества думает о людях статских, он доехал-таки до пристани.
– Во-она тама… – показал солдатик направление, ссаживая Ваньку.
– Ага… спаси тя Бог, – чуточку неловко отозвался тот, подстраиваясь под говор.
– Назад уж сам как-нибудь доковыляешь, – благодушно отозвался служивый, – Н-но!
– Назад… – пробормотал Ванька, пробираясь по набережной, полной всякого народа, и заваленной грузами, и чёрт те чем, где и заржавленные ядра, сваленные неаккуратными кучами, и бочки с подтухшей рыбой, и уголь, барышни, и лоточники, и матросы с солдатами промеж всего этого, – Мне бы здесь хоть как-то пройти!
– Зараза… – боль, бывшая некогда отстранённой, вернулась в полной мере. Ванька, выискивая место, шёл на морально-волевых, полагая, что никому, вернее всего, и не нужен, и не надеясь на помощь. Зря, конечно…
… но уж такой у него опыт. Негативный.
Найдя наконец не то чтобы безлюдное место, но всё ж таки без множества людей, а главное, без господ, Ванька спустился неловко вниз.
Раздевшись, он, насколько это возможно, осмотрел себя, но кроме знатных синяков, пугающего вида ссадин и кровоподтёков, не нашёл ничего. Успокоившись немного, принялся отмываться в ледяной морской воде.
Сразу же замёрзнув и стуча зубами, он упорно даже не смывает, а скорее – отскребает запёкшуюся чужую кровь. Получается так себе, потому как ссадины и синяки, они ж вот они, да и мышцы с суставами болят так, будто его выкручивали, выжимая досуха.
– Ах ты ж… – то и дело произносит он, переходя потом то на гадючье шипенье, то на незаменимый артикль «Бля», то на чью-то абстрактную, во всём виноватую маму.
Взгляды, если таковые и были, он игнорирует отчасти со скотским равнодушием холопской половинки сознания, а отчасти – с вызовом всему на свете, но и равнодушие, и вызов, были где-то заднем плане.
Впрочем, такие вот сценки не редки, простонародье, по необходимости, особо не стесняется, а уж казарма или матросский кубрик, с их скученностью, предполагают и не такое. Здесь, в военном городе, сценками такого рода не шокировать даже юных и трепетных барышень, которые куриные яйца называют куриными фруктами…
– Эко тебя! – остановился полюбопытствовать немолодой матрос, ведущий себя с тем важным и независимым видом, который, пуще всяких лычек и званий, выдаёт ценного специалиста, ценимого и товарищами, и, пуще того, начальством!
– Где так извожжакался? – поинтересовался он, достав трубочку и явно настраиваясь на бездельную беседу. Сытый, явно подшофе, приятно настроенный, он внезапно зануждался не то чтобы в компании, но в разговоре. Пока трубочка не закончится.
– Шестой Бастион, – стуча зубами, не сразу отозвался Ванька, отдирая ногтями налипшую в волосах кровь. Отдирается плохо, кровь, она такая… да ещё и холодная, мать её ети, вода! Хорошо ещё, солнце пригревает, да ветер, слава Богу, не до костей, а еле-еле.
– Это как тебя угораздило? – поинтересовался матрос, и Ванька, не слишком подробно, отвлекаясь на мат, маму, шипенье и постукивание зубами, рассказал свою эпопею.
– С зуавом справился? – вычленив главное, не поверил Тихон Никитичь.
– Чудом, – не вдаваясь в подробности, ответил Ванька, приседая и наскоро полоская в волнах Чёрного Моря всклокоченную и изодранную ногтями голову.
– То-то и оно, что чудом, – пробормотал тот, скептическим взглядом оценивая тощие Ванькины стати, но спорить, как человек бывалый, не стал. Чудом если, оно и не так бывает!
Помывшись и отчаянно стуча зубами, Ванька столкнулся с дилеммой – одежда-то как была грязная, так и осталась. Постирать, хоть даже кое-как, недолго… а что потом?!
– Да-а… – правильно оценил диспозицию Тихон Никитичь, докуривая и выстукивая трубку о мозолистую ладонь, – Ты вот что, малой! Давай, постирайся, как могёшь, а я сейчас к дружку зайду, он туточки рядом, так придумаем что-нибудь!
– Ага… – чуточку рассеянно отозвался Ванька, – благодарствую!
Не то чтобы он безоговорочно поверил старому матросу, но… одеть на себя вот эту одежду, всю в чужой засохшей крови, он не в силах! Настолько не в силах, что лучше в сыром, лучше на себе сушить, но только не вот это…
Но Тихон Никитичь не подвёл, и не успел ещё Ванька отстираться, как он уже вернулся, да не один, а дружком, ещё более немолодым, отставным, не сильно трезвым, но куда как более решительным.
– На-ка вот, накинь, – едва представившись, приказал дядька Лукич, дав Ваньке старую морскую робу, срока, наверное, пятого, а затем и штаны, такие же застиранные и залатанные, ветхие, но главное – сухие и чистые, – да пошли давай ко мне, малой! Я тут недалеко живу, хозяйка моя уж как-то обиходит тебя!