Ей представилось — невысокий, худенький юноша с глазами чуть навыкате, оттого всегда кажущимися печальными, король Швеции, стоит напротив русских вельмож — ну да, в самом деле, зачем ему стоять? Поди, четыре часа и не выстоишь, но виделось почему-то так, и она не стала размышлять почему. Закрыла глаза — и услышала, как наяву, брошенное по-французски высоким юношеским голосом:
— Бог вверил мне мою землю и честь. Я не предам моего народа, не уступлю ни пяди моей земли, не пойду ни в единой мелочи против совести.
Вскинулась на Моркова недоуменно.
— Так и сказал, матушка, Платон Александрович ему: о земле-то речи не идет. А Александр Андреевич…
— Довольно! Пусть едет в свой нищий Стокгольм! Пусть празднует славное возвращение на изъеденных мышами скамейках парламента. Может быть, утешится балетом — если средь балерин довольно найдется не беременных, чтобы исполнить хоть часть партий. Где князь Платон?
— За мною следовал.
— За дверью, стало быть? Зови!
Четверть часа спустя бледный Зубов от дверей Тронного зала проговорил негромко, глухо, не заботясь, услышат ли его:
— Государыня просит всех разойтись.
* * *
Дождь, октябрьский дождь падал на Гатчину, долгий, беспросветный. Такой погодой маневры — не в радость, и Мария Федоровна успела пожалеть, что упросила мужа взять ее с собой. Средь кучки всадников — штаба цесаревича — она одна, ничего почти не видя вокруг из-под накидки, казалась брошенным в лужу цыпленком. Выдвинувшись немного от мызы, на которой Павел утром доводил до командиров отрядов диспозицию, штаб ждал на открытом ветру взгорке. С минуты на минуту справа, из-за рощицы, должны были показаться шеренги под командой Линденера и начать атаку на редут.
Именно этот момент из всего, происходившего за день, Павел хотел показать жене и теребил теперь в нетерпении повод: маршрут проложен со всей тщательностью, время выверено, опозданий быть не может.
Дождь лил монотонно, с ровным, как от мельничного колеса, шумом, казавшимся женщине под накидкой оглушающе громким. Изредка переступали лошади; вздрагивали под ветром, стряхивая с листьев воду, ветки ив на опушке, и ни звука не доносилось более, кроме плеска дождя.
Самого Павла это ожидание не мучило. Спешил он всегда, вечно ел впопыхах, если был один за столом, просыпался едва не затемно. Жизнь стоила большего, чем проспать ее или провести с вилкой в руке. Но сейчас — иное: бой шел, хотя все они здесь, на взгорке, больше двух часов ждали, не двигаясь. Беспокоился Павел за жену — на ветру, под дождем, и накидка может не спасти от простуды. Дважды, наклоняясь к ней, почти беззвучно шептал на ухо, что ее проводят до мызы и позовут обратно, едва начнется атака, но Мария Федоровна, хмуря брови, отвечала решительно «нет».
Ожидание становилось все тревожнее, как на облаве: зверь зажат в кольцо, заложены пули в фузеи, вот-вот захрустит кустарник и застынет на миг у края поляны темная тень… Павла передернуло — охоты он не любил и сейчас, поддавшись на миг азарту людей вокруг, согревавшему их, отчетливо, до отвращения ощутил нетерпеливую готовность вскинуть оружие.
Он не упустил, не мог упустить ни за какими мыслями момент, когда ярко всколыхнулась дождевая пелена там, у опушки рощи, и, без единого вскрика, словно онемевшие под мечущимся, то размеренным, то торопливым, перестуком капель по киверам, плечам, лицам, пошли в штыковую гренадеры.
Часом позже, проследив, как подали жене сухую накидку и кружку горячего молока, Павел со стылым лицом подъехал вплотную к стоявшему пешим, во фрунт, утопая по щиколотку в мокрой траве, Линденеру.
— Приказ, не выполненный в срок, не выполнен вовсе.
— Ваше… Мне нет оправданий. Я должен был заранее провести рекогносцировку, полную!
— Пустое. Или вы карту не способны прочесть?
— На карте не обозначено болото, которое пришлось форсировать.
— За два часа? Без отставших? Нашли брод?
— Нет. Фашинами забрасывали.
— Сколь обширно болото?
— Едва не полверсты.
— Что же… полковник. Вы проявили мужество, достойное полководца. Я не забуду. Жду к ужину вас. — И, повернув лошадь мягко, чтобы не обрызгать Линденера, Павел рысью пустил ее вслед штабу. В седле он держался хорошо, поводья отпуская сколь надо, только голову откидывал далеко и сидел чуть прямее, чем следовало.
* * *
Последние дни октября выдались в Москве холодными. Облетела листва, после дождя густо пахло прелью, прихватывал под утро лужицы ледок. Москва — не Петербург, пронизывающий ветер не пробирал до костей, но писаришки да приказчики, от холода одними шарфиками спасавшиеся, быстрили шаги, поглядывая завистливо на ладный экипаж проезжавшего мимо купчика. А купчина, едва на Яузу свернули, кучера окликнул, велел остановить и, спрыгнув молодо на мостовую, зашагал, плечи расправляя. Холод Ивана Голикова не брал.
Шел он, вприщур, с веселинкой разглядывая прохожих, суету у лавок примечая, вмиг определяя встречных: кто таков, куда спешит. На крыльцо свое поднявшись, молотком дверным чечетку выбил, весь дом переполошив. Сбросил на руки слуге мехом подбитый плащ, спросил:
— Вернулся?
— Пришли, давно уж. В кабинете затворились, пишут.
— Ну, ну, — промычал Голиков, ступая на лестницу. В кабинет он вошел не стучась. Подмигнул с порога сыну, приподнявшему от работы голову, умостился в кресле против стола поудобнее.
— Вижу, не пустой твоя прогулка была, коли сразу за писанину взялся?
— Мне Александр Романович поведал многое, бумаги отцовские смотреть позволил. Он полагает, труд мой о Петре Великом ныне более чем когда-либо нужен. Теперь вот еще с Карамзиным встретиться…
— Ну, а что? Или бойкости пера тебе не хватает, получиться желаешь?
— Так ведь у Николая Михайловича об истории суждения важные есть. В части «Писем путешественника российского», что не издана еще, многое он о Петре Великом говорит.
— Не знал. Это тебе Воронцов поведал?
— Нет, об этом я ранее слыхал.
— Ну, Бог с ним. А я тоже не без радости.
— Сговорились?
— Считай, да. Полгода ломались Мыльниковы, да не тверже нас оказались. Быть компании! А тебе — директором. На том сошлись, чтобы директоров двое, один от иркутских, другой от нас. Сдюжишь меж писанины-то своей?