Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Безбородко прикидывал конъюнктуры столь напряженно, что в присутствии императрицы стал ощущать порой даже некий пронизывающий ток беспокойства, вне сомнения шедший от государыни. В такие мгновения и находила на него уверенность: кому еще, кроме него, знать все помыслы этой женщины? Но с каждым днем ее молчания вырисовывалось все яснее нечто немыслимое еще недавно: на престол мог взойти Павел. Ведь чтобы стало иначе, следовало нарушить порядок, едва ли не сто лет назад отмененный Петром Великим, но по-прежнему для всех само собой разумеющийся: наследство, будь то дом, сундук со старой рухлядью или населенное миллионами людей государство, переходить должно к старшему сыну. Императрица не делала ничего. Время, отпущенное на раздумье, кончалось.

Снегири кувыркались в снегу, чистили перышки. Рябина, видно, пришлась им не по вкусу, краснели россыпью неподобранные ягоды. С Люберец наползали потихоньку тучи. Александр Андреевич перестал барабанить по стеклу, вгляделся еще раз пристально в даль. День шел на убыль.

* * *

За три недели до Пасхи, самой непогодицей, выехал в Москву из своего имения Александр Романович Воронцов. Не следовало лишний раз дразнить гусей, задавать работу приставленным к опальному вельможе сыскным, да невтерпеж стало провожать день ко дню, радуясь тому лишь, что коротки.

Едущую шагом карету швыряло из стороны в сторону по глубоким, не просохшим от талой воды колеям. Александр Романович локтем придерживал на сиденье ларчик с письмами, который не велел убирать в короба. Перечитывать дорогой не собирался, просто не хотел, чтобы лежали меж прочих вещей — плотные, на сгибах протершиеся слегка, листки петербургской почты, в которых именовали его сиятельным и все о чем-то просили; глянцевито-вощеные, как крахмальное тонкое полотно манжет — от брата, из Лондона; полупрозрачные, розоватые — Катины. Были и три письмеца, оказией доставленные из Тобольска, от Александра Николаевича. Два — с благодарностью, последнее — деловое, заботное. Право, Радищев остался самим собой. Едва год минул, как за благо великое почитал дозволение из Иркутска, от Пиля, жить без надзора каждодневного, книги держать — и вот уже будто и забыл звание свое нынешнее: сосланный. Смертью видного купца Шелехова озабочен, доходы Кяхтинского торга посчитал… Едва ли не за весь край Сибирский мыслит, Америку с Китаем прихватывая. Вот бы кого в Иркутске губернатором держать!

Воронцов усмехнулся невесело. За то и полюбил когда-то провинциала этого, просителем явившегося. Тогда, понятно, ни о чем, кроме куска хлеба для семьи, Радищев не помышлял, таможенную службу исполнял не за страх, за совесть, но было, видно, в нем что-то не рабское… Из юношей, с гордым челом являющихся требовать, чтоб им немедля предоставили право мир спасать, толка никогда не выходит, все они, смотришь, через год-другой обратились в картежников да искателей невест. Надо ведь: за собственную судьбу не держа ответа, мнят другими править! В Радищеве иное: не гнушаясь малого дела, видел всегда в нем еще и частицу большего. Вот и теперь, куда проще бы ему возненавидеть все и вся, махнуть рукой на судьбу российскую, раз уже не суждено земле этой лучшей доли. Книги дозволены, читай себе, хоть журналы американские, Франклина… На заокеанских вестях и сошлись когда-то Воронцов с Радищевым, благо Российской империи тогда не только Вашингтон с Хэнкоком,[2] но и нечестивый Пейн другом считался. Но теперь ли, тогда сплетнями заморскими жив не будешь. Есть несчастная порода людей, которым не дал Господь способности, в обществе людском непременной: знать свой шесток. Вот этого-то ни сын канцлера, ни провинциальный дворянчик из Саратовской губернии и не умели никогда.

Карету тряхнуло. Александр Романович виском задел раму окошка, вдохнул со свистом воздух. Хотел было шнурок дернуть, остановить, да боль, резкая сначала, отпустила. Достал платок, смочил из фляжки, приложил. Вытер шею манжетом, поежившись, расстегнул влажный воротник. Пустое.

В Москву он ехал без задумки, просто опостылело бирючье деревенское житье. Два месяца в имении отошли за край памяти, будто и не были, примерещились, едва карета, миновав притулившееся у развилки кладбище, вывернула на Казанский тракт. Кажется, и не уезжал от глупого, мелочного надзора, суеты, сплетен, а только, сидя после обеда в кресле, рассудил: как вышло бы, коли бросить все это, пожить в деревне.

Остановить велел перед самой заставой. Достав сам из короба под сиденьем, сменил рубашку, оправил не спеша манжеты. Поглядевшись в зеркальце, висок тронул пудрой. Синяк был едва заметен.

…Видеть Воронцов никого не хотел. Москва Москвой, но слушать всякую чепуху, зевок давя, смотреть вежливо в чьи-нибудь пустые, как донце перевернутого подсвечника, глаза — увольте. Дня два он посидит дома, не выходя, в дальних покоях, журналы старые почитает, пожалуй что и «Аглаю», в деревне вспоминалось кое-что оттуда, а послать привезти все откладывал. Вот и перечесть теперь дивную концовку оборванного загадкой «Острова Борнхольма». Потом дойдет черед до людей.

Велев подать бишофа и плед, Александр Романович устроился поудобнее боком к выходящему во дворик окну. Камердинер принес выбранный альманах, укутал хозяину ноги. Стало тепло, дремотно, думалось несуетно. «Борнхольм», конечно, вещица чудная, но и странная вместе с тем. Не то Карамзин смешное шутя рассказывает, не то всерьез шутит, в рассказ получился какой-то, иного слова не подберешь, нездешний. Зачин — куда, кажется, проще. Первый раз читая, подумаешь: ничего-то автор в жизни своей увидеть не успел, кроме как в странствии, ранее в том же альманахе описанном, вот и вспоминает всякое мелкое событие. А дальше остров, замок… да полно, так ли плохо Карамзин английский язык знает? Все у него выходит по-британски. Или наше, только непривычное еще? Нет — свое, видно.

Камердинер, приоткрыл дверь, вздохнул негромко, будя хозяина. Александр Романович, повернувшись к нему, вскинул бровь.

— Пожаловать изволили. Безбородко Александр Андреевич. Ждут.

— Проводи, — спокойно, негромко сказал Воронцов, откладывая альманах и поправляя на коленях плед. Гость гостю рознь.

3
{"b":"92401","o":1}