…Вахт-параду пора было начаться, но команды не было: ждали царя. Александр зашел в покои матери пожелать ей доброго утра, но встретившая его у двери в спальню осунувшаяся, не скрывающая седину на висках Нелидова просила подождать. Он постоял у окна, хмуря брови на капель, обернулся. Нелидовой не было уже, Александр нерешительно шагнул к двери, остановился, подумав немного, вздохнул и, отступив к стене, опустился на канапе.
Мария Федоровна вышла минут через десять, причесанная, в выходном платье. Остановив жестом поднявшегося было навстречу сына, присела рядом.
— Саша, мне следует уйти в монастырь.
Александр, сморщившись, всплеснул руками,
— Бог мой, мама, мы ведь говорили об этом!
— Да. Но тогда я была только вдовой, и ты клялся, что непричастен.
— И сейчас то же скажу.
— Саша, не надо этого говорить. Изменить не в нашей власти, но мы в силах и должны не выставлять себя на позор.
— Кто посмеет?
— Те, кому терять нечего, Саша.
— Я не хотел этого!
— Когда бы не верила, не говорила сейчас, с тобой.
— Если бы я уехал тогда, как хотел, к Лагарпу! И… знаешь… — Александр поднял на мать полные тоски глаза. — Отец говорил мне за неделю до… до… того. Спросил: не пишу ли я Фредерику. Я ответил: нет, ведь запрещено. А отец усмехнулся, нижнюю губу выпятил и сказал негромко: зря, он — честный человек.
Мария Федоровна подняла ладони к вискам, покачала головой:
— Саша, я не виню тебя. Но то, что происходит, чудовищно. Убийцы твоего отца в чести, словно ты в сговоре с ними!
Он не отшатнулся, только медленно, словно поворачивая ярмо, отвел лицо от матери. Глаз его Мария Федоровна не видела.
— Чего вы хотите от меня?
— Отставки Палена. Наказания убийц.
— Хорошо.
Александр вышел перед строем в тот миг, когда карета Палена остановилась у въезда на плац. И прежде чем дать команду начинать, царь через плечо, бросил несколько слов адъютанту. Тот, пришпорив коня, промчался к подъехавшей карете и в ту минуту, когда часто и тревожно забили барабаны, крикнул в раскрывшуюся дверцу:
— Государь запрещает вам выходить из кареты! Государь приказывает ехать немедленно в свои имения. Он не желает видеть вас никогда!
* * *
Тошнота подступала снова и снова, Яшвили не мог от нее избавиться с той ночи, когда, сбежав по лестнице Михайловского замка, приник к стене, вскинув над головой руки, давясь горькой, желтоватой пеной. Отды шавшись, подхватил комок снега, поднес к губам и, машинально поправив на шее шерстяную легкую ткань, зашелся приступом рвоты, поняв, чей это шарф.
Прозрачно-голубой взгляд Павла, прикованный к руке с зажатым в ней шарфом, вспоминался Владимиру Михайловичу с холодной ясностью, не мерещился против воли — но и не видеть его было нельзя. Стиснутый толпой разгоряченных вином и морозом офицеров, император ни разу не вскрикнул, словно не чувствовал боли ударов, и короткая, деловитая команда Бенигсена «шарф!» прозвучала в спальне звонко, как на плацу. Не разумея, что делает, Яшвили, стоявший чуть в стороне, подхватил бросившуюся ему в глаза мгновением раньше светло-серую полоску ткани, шагнул к сгрудившимся у камина людям, просунул руку меж чьих-то плеч…
Стыда или раскаяния он не чувствовал, только пустоту на душе.
Дни уходили стремительной, чуждой чередой, словно сбывалось сказанное у Иоанна: времени больше не будет. Трижды он пытался встретиться с Паленом, сказать, что пришло время тому, ради чего они, кажется, загубили души — призвать нового государя дать России свободу, но Петр Алексеевич все оказывался занят, и Яшвили снова на несколько дней погружался в полусон. Опоминаясь, ехал к генерал-губернатору, ждал в равнодушном оцепенении; поднимался послушно с нагретого, ставшего удобным и привычным, стула в приемной, когда дежурный офицер, остановясь перед ним, говорил:
— Их сиятельство принять вас не могут.
Не спешил в Петербург и Панин. Жена его вновь перенесла тяжелые роды, граф сам просиживал ночи у ее постели.
Может быть, он, первым когда-то сказавший: убить — единственный, кто теперь думал о грехе.
Яшвили по нескольку дней не бывал в полку. Спрашивать с него никто не смел — на людей, вошедших в ночь на 12 марта в Михайловский замок следом за Паленом и Бенигсеном, смотрели с восхищением и страхом.
Купив в лавке лучшей бумаги, каждое утро садился к столу, брал перо и застывал неподвижно, не в силах отвести взгляда от стучащейся в окно ветки молодого дубка, день от дня набухавшей почками. Писать — как управляться России, когда быть собранию представителей или про то, как поднимались лестницей, ждали, затаив дыхание, под дверью в покои государя?
И однажды, не разумея до конца, что водит его рукой, он, обмакивая торопливо в чернильницу сохнущее перо, набросал полтора десятка строк, поставил подпись. Перечел, еще раз; оглянулся — да забылось, чего искал. Нахмурясь, стал было вспоминать, но как-то легко стало все зряшным, ненужным. Крикнул вестового и, свернув осторожно листок, отдал — письмо к императору.
…Ответа он не получит.