Вернее, это Викч, утерявший место комфортной жизни, кристаллизовался на кремлёвской башенной макушке распяленным рубином, каменея в жёстком васильчиковом излучении — княжна Васильчикова лучилась из всех его пор. Расплавленными глазами он смотрел окрест на рельефы лица ангела-рюриковича, в виде пасхальной чаши московской архитектуры впечатанные в царство червей. Сейчас, правда, когда царство эмигрировало в Подольск, Москва стала стрельчатой и лёгкой, прозрачной даже для звёздного света и напоминала корку безе, в пустоте под которой тускло мерцали сизые трубы метро. Почётный караул, печатавший шаг по кремлёвской мостовой, постоянно выбивал щерблёный булыжник, ухавший куда-то вниз, в опустошённое подземелье, вслед за гробами кремлёвского некрополя. Так что солдаты спотыкались и шли мягче, на бровях. Сквозь полые городские стены в рубиновых лучах кристальных амантов просвечивались москвичи. Множество после очистительной клизмы оказались с более-менее выпотрошенной нижней частью, киселившейся по полу, как мантия. Раньше её заполнял червяк. Оставшаяся же часть, заполненная человеком, всё равно легко пронизывалась звёздным светом, будто васильчиково тело снабжало горожан своими жилками. Выходя из людей, жилки света мертвели, провисали вниз, под архитектурную и асфальтовую корку, спутывались там в тусклый саван. Сверху Викчу казалось, что москвичи таскали под собой собственные бренные останки, единственно затемнённые для его звёздного света. Таких тёмных мест становилось всё больше. Они, словно гусеницы с листьев, вбирали светлые Васильчиковы жилки со всех углов, шуршали под полом, за стенами, заставляя своих владельцев стукаться о препятствия, однако верно приближаться к кремлёвской путеводной карле-звезде. Скоро на Красной площади появилась процессия демонстрантов-марионеток, ведомых собственным прошлым. «Виват карле — красной звезде всех жаждущих света!» Викчу стало боязно, что из Васильчиковой вытянут все жилы или, по крайней мере, она станет анемичной. С другой стороны, она надёжно охранялась викчевым кристаллическим панцирем. Но тут он заметил — проходя и сквозь его кристалл, некоторые васильчиовы жилки-лучики темнеют, мертвеют, тяжело тянутся куда-то вниз. Неужели и я, как и все другие москвичи, тоже таскаю своё отжитое в саване? И Викч содрогнулся и померк, словно на него самого была наброшена траурная пелена.
Это, впрочем, оказался тулуп монтёра, который поднялся к кремлевскому освещению. Это был Хыч, у которого Ян снял комнату, и который халявил оформителем у Викча на кафедре, перед тем как кануть сторожем в Московский метрополитен.
— Ты же работал в метро! — раззявился Викч на тулуп с фирменным знаком метрополитена. — Из подземной трубы — в главную трубу государства! В Кремль! К светочу! Карьера — земля и небо!
— Карьера, — закряхтел Хыч, — наружная вещь, декорация, ордена и прочие знаки убийств. Лишь в большом количестве они могут утянуть к подземным москвичам. Для нас, подпольных москвичей, Кремль — мозг костей, а не карьера. — Хыч постучал по рубину монтировкой.
Викч поморщился под тулупным духом. Конечно, со школьной скамьи он знал, что кремлёвская карьера ещё с Ивановых времён оказывалась кирпичным декором, который замуровывал выдающихся зодчих государственного костяка. Носителей государственной мощи. Традиция добавлять талантливых строителей в строительный раствор опор государства, по слухам, сохранилась и в сталинском метрополитене. До того, как Хыч накинул на Викча свой тулуп, он видел в собственном пронзительном звёздном свете тех из них, кто сумел выжить там, внутри стен. Эти внутристенные обитатели, правда, утеряли пигменты, подобно пещерным жителям, и стали малозаметны для наружных горожан.
Хыч полез с монтировкой в звёздную промежность. Викч догадался, что он хочет достать перегоревшее яйцо накаливания. Чтобы не оказаться с развороченной задницей, Викч попробовал сдвинуться с насиженного места. На удивление это удалось. Грязь и машинное масло с засаленного тулупа забились в остекленевшие поры его звёздно-раскоряченного тела, Васильчиковы лучи перестали выскальзывать наружу, Викч нагрелся, размяк и кожаной скорлупой облез с тяжёлого яйца. В начинке оказалась знакомая птица — окрылённое сердце его одиночества о-Хохо. Ещё недавно оно окрылило вокзальную юницу Черенкову. И когда та пыталась улизнуть из мозга ангела-рюриковича, взволнованного неба тающей Москвы, оперившееся сердце специально так сильно билось в её девичьем кустике, чтобы Рюриковичу могло показаться, что прелестница просто оседлала летучую метёлку. Но чуткий Рюрикович не обманулся. Его внимание тяжёлой бронзой осело на трепетавшие в ревнивом мозгу пёрышки. Бронзовая птица не удержалась слабосильным кустиком и, рассекая разряды грозового мозга, притянулась стоявшей под напряжением рюриковичской башней Кремля, вонзённой в московское небо. Служила громоотводом, пока Викч с Васильчиковой не покрыли её, как яйцом, кристаллами рубиновой изоляции. Усталому Рюриковичу, только что извергнувшему этой башней своё перепрелое московское нутро, нужен был успокоительный клапан страстей между двумя его царствами — небесным и червивым. Сердце одиночества, безразлично опускающее свои радужные вену и артерию то в то, то в другое, ему прекрасно подходило. Поэтому оно и впало в яйцо царственно-звёздной формы, а когда Викч с Васильчиковой его высидели, окрепло и развернуло оба свои сосуда византийскими орлиными шеями.
— Третий Рим, — заявил Хыч, проверяя, не сочится ли что сквозь зажимы клювов. — Серое, промежуточное! московское царство. Отстойник. Здесь и живое, и мёртвое — всё стоялое! Или вялотекущее. Я видел отсюда, как вы там в первом, верхнем царстве небесными переливами развлекались со смуглянкой. Это из-за неё ты сейчас пунцовый как рак?
— Да, из-за Азеб Васильчиковой, — застыдился Викч. — Я её ещё на вокзальной Плешке встретил.
Хыч ухмыльнулся, пристально вглядываясь в Викча:
— Вот в Азеб твоей эфиопке жизнь со скоростью лучей света несётся, а москвичи эти икс-лучи в свои артритные жилы густят, заболачивают, чтобы самогоном пошли её эфиопские улыбки и жесты в пиявки неповоротливых тел. Да и то обычно лишь чуть шевелит их свернувшаяся память о чужой, эфиопской жизни. Но сейчас вы, кажется, раздразнили гусей глупой позой. Видите, что творится внизу! Сколько жаждущих поднабрать светлых сил у осветлённой, раскоряченной звездой девушки. Ты её как напоказ под своим стеклом выставил. Каждый видит свою мечту.
Хыч кивнул ей Красную площадь. Туда ступали все новые колонны демонстрантов. Виднелись лозунги и транспаранты: «К свету!», «Добьёмся!», «Овладеем!», «Дерзайте!» и пр. Стройная дикая толпа осаждала Арсенальную башню. Васильчикова в ужасе зарделась, Викч вновь остекленел. Хыч хмыкнул:
Твой рубин теперь не защита. Желаешь уберечь свою сокровенную, нужно от живых к отжившим убираться. Пиитическим натурам с их звёздами место под демонстрациями. Снаружи будут проходить.
Викч явственно увидел мертвенную бледность под хычовой бородой.
Нас здесь много замуровано, в кремлёвских стенах, под Красной площадью, — Хыч, успокоительно разглагольствуя, потащил его к внутренней, спускавшейся в Арсенальную башню лестнице: — Не бойся, твоя Васильчикова в сохранности останется. Она слишком горяча. Мы, подпольные люди, в стенах и под землёй научились без женского тепла обходиться. Эфиопскими лучами питаемся после того, как наземные москвичи их используют, попортят тёмными страстями и жизнями. В этом есть своя прелесть. Пока жизнь по жилам москвичей течёт, у нас есть время, чтобы не захлебнуться ею бездумно.
Со стуком и звоном Хыч привёл в подвальную, где-то под башней, сторожку, сплошь уставленную самогонными аппаратами различной формы и величины. Пощёлкал пальцами:
— Мы, пережившие люди, с вами повязаны, но жизнь слепо не копируем, а, как истые её гурманы, играем на ней фуги и скерцо. Вот я трудолюбиво, как пчела или жук навозный собирал, в деканате или где бы ты ни наследил, слёзы твоей жизни. А здесь я их перегоняю, дистиллирую, фильтрую по разным оттенкам и вкусам. Вся палитра от питекантропа до Вертинского. — Хыч указал рукой на ряды бутылок, с печатями Каина и Авеля выстроившихся на полках вдоль стен. — Потребляю в разных дозах и вариациях. Настойки, наливочки всякой крепости и выдержки.