После музыкальных инъекций Черенкова так светилась, что какой-то грузин в кепке-аэродроме бесплатно подвёз её к церковной квартире у пресненского пруда.
Пруд был словно оборотное зеркало, на чью вспученную амальгаму карпы-спириты вызвали строптивого конкобежца, запорхавшего вдоль береговой небесной створки, наблюдая как в очередном кусте древесного инея многоэтажно прохудившийся сумрак вылуплял еловые шары, каждый из которых был голографичным глазом трёх парок, переходящим, как и гаммельнская флейта, панический орган инкубов.
Катакомбникам Черенкова принесла довольно бласфемическую видеокассету, взятую ею у Викча. Ибо лаборантская работа Черенковой в основном состояла в просмотре в подсобке картин, которые Викч покупал в Берёзке или привозил после своих выездных симпозиумов. Лаборантка представляла как перенесётся в одно из несметных окон в далёких забытых домах, запечатлённых в этих случайных фильмах. Кто ещё, кроме неё, в бесконечном безучастном мире поглядит на причудливую трещинку в кирпиче, который давно рассыпался без следа, заметит движение ветки сорок лет назад, столь же важное, как движение чьей-то души, облетевший поцелуй, прикосновение рук, давно умерших. Викч сидел сзади, вспоминал загранпоездку и то что любая немка прозрачна вся, насквозь, вплоть до хрустального копчика, в котором растёт японская орхидея. В голову же любой русской барышни будто дракон яйцо отложил — задний ум. Между тесёмками лаборантского халатика сопереживавшей Черенковой виднелись змеиные позвонки, елозили по деревянному сиденью, впивались в табуреточный самогон. Спереди они стимулируются натуральными опиатами, думал Викч, сзади — натуральными алкоголями. Девичья спина изогнулась голой пружиной. Так, что отлетел позвоночник. Позвоночник женщины — пропеллер. Вздымает её когтистой кошкой за шкирку. Укладывайся — поменяв полярность. Меняет местами фригидность и поэтичность.
Собственно говоря, Викч, несмотря на вегетативную девиацию первого впечатления, сразу признал в Черенковой вокзальную клофелинщицу, встреченную им на вокзале. Сомнений быть не могло, ведь с ней была чернушка, также поступившая к нему на факультет.
Когда Викч в первый раз вызвал Амазонетту в деканат и внимательно на неё посмотрел, у неё загорелись виски. Она ужасно испугалась отчисления, что Викч ей подложит свинью, ей придется возвращаться в Юмею к пьяной матери-писательнице, сдавшей её в интернат. А все эта Азеб, ещё когда подъезжали к Москве предложившая раскрутить на вокзале богатенького буратину, чтобы купить новые колготы и лифчик вместо интернатского, замызганной! Деньги — пощечины Бога человеку! И сейчас этот боров спросит, когда должок отдавать думаешь, за что деньги брала?
Викч же смотрел, как меняется лицо этой провинциалки, как она экзамены только сдала, отличница небось интернатская, заплатанная, в моих руках, вылетит только так. А может положить мне мою шею на рельс там, за шашлычной, или всё-таки жениться на такой, пищит наверно, как цыпленок, или как кошка. Я очень не прочь, чтобы половина моей девушки была сменная. Регулярно: наполовину львица, трепетная лань, ящерица… Причём всё равно — передняя или задняя половина.
***
Дочь распутницы.
Уже два года я постоянно ненавижу свою мать (а люблю лишь иногда, только биологически). Назову её Магдалина, она распутница. Я нашла множество её дневников, которые она думает что прячет за книгами в своем старомодном книжном шкафу с ключиком. Магдалина вообще-то тоже писательница, копит материалы. С шестнадцати лет она — такая же, как и я, красавица! — позорная соска. Делала все ужасные вещи. А каково было мне узнать, что "бабушка скрипела ржавым чайником" на кухне в такт тому как Магдалина отдавалась своему первому Роману! Причем имел он её в попу! После этого у меня был только такой выбор — или стать ещё более позорной соской, чем она, или как можно дольше оставаться девственницей и презирать мужичьё. Дневники пестрят описаниями того, как постоянно, везде — скажем на переделкинской даче весьма известного писателя, у которого она училась в литинституте, и куда она регулярно ездила с каким-нибудь сокурсником, её всегда имели! На столе, на скамейке и т. д. На диване в актовом зале ВЛК, в густой аудитории стоя у стенки, в лесу на подосиновиках, в малеевском поле на карачках, глядя как поэтесса Ахбожемоина бухает с местной алкашней, в занозливой беседке, в театре Пушкина между двумя портьерами, в Чертановском груду с пиявками. Там же, в Чертаново, она любила пульсировать с заспинным однокурсником, свесив голову с крыши какой-нибудь спальной многоэтажки. Думаю поэтому она потащила моего отца зачинать меня на крапивенский чердак к тараканам. Почему она выбрала его? Потому что он был гэдээровец с русским языком. Когда он приезжал к ней женихаться в Юмею, встречала и провожала она ого с носильщиком-фотографом, и с ним же поливала меня спермой, когда я уже была в её матке. Это, наверно, будет преследовать меня всю жизнь. Я родилась в Москве и интересно, что в день моего рождения они ходили в музей Пушкина, где находился Пергамский алтарь — сейчас копия — "престол сатаны" из апокалипсиса и там же у моей матери отошли воды. Я чуть было не родилась в Пергаме! Задрожали, отцы-пустынники, мои катакомбники? После этого, правда, меня носили в рюкзаке в белую церквушку у консерватории. Венчались мои родители через два месяца после моего рождения в храме ли Успенском вражке, и ещё через два месяца после этого моя мать бросила моего отца и вернулась в Юмею, где, когда не стало бабушки, сдала меня в интернат. Ей хотелось быть королевой, пусть хоть на районе, а не быть серой мышью в Москве или тем более в Гэдээре. Отец снова приезжал в Юмею, бегал за ней, и даже плюхнулся перед ней на колени в подземном переходе у центрального гастронома — средь честнаго народу. Она же сдала папу милиции! Его раскорячили у патрульной машины, а ее потащили в салон — на субботник в отделение, кричал он ей. Насилу опомнилась.
***
На следующий день перед обедом в деканский кабинет заходил серый человечек? Секретарша, когтившая наглядную агитацию к Новом году, ретировалась в предбанник. Когда Черенкова принесла Викчу в столовских судках солянку и прогорклые пончики, она увидела за столом багровый ком с циклопьим глазом.
Если ещё раз пойдёшь в этот катакомбный гадюшник, будешь отчислена в юмейскую степь с волчьим билетом! На стройки коммунизма!
Черенкова увидела, как со стоявшей в углу деканского кабинета искусственной ёлки упала тончайшая немецкая игрушка и, ещё не коснувшись пола, рассыпалась от страха — в легчайший снежок. А её любимый, русской фабрикации, набитый серебряным "дождём" ёлочный шар из толстого, как у медицинской банки, стекла, не разбился, а отскочил от паркета, как мяч. "Как спасаться?' — подумала Черенкова. "Неужели к интернатскому способу прибегать?'
— Не тебе надо спасаться! — фыркнула вечером Азеб. — Ну что тебе грозит, дура? Максимум годик швеёй-мотористкой оттрубишь, и снова зачислят! Даже в Юмею не придётся возвращаться, здесь на камвольном отлимитишь. А вот Яну твоему Гиндукуш светит! Ленинский стипендиат уже вторую двойку на сессии схлопотал! А щербатый, блуждающий, видел, как декан к экзаменаторам поговорить подходил, перед тем как Яну билет тянуть. Послезавтра следующий экзамен! Третья двойка — и всё, цинковый призыв! "Не знала я, что ганнибалка так Яном интересуется" — механически подумала Черенкова и сказала: — Отцу его надо срочно прилетать. — Да был он уже, — ответила Азеб, щербатый видел, весь белый, как тень отца Гамлета, из деканата выходил. Министерство его в сером кабинете не котируется. — Оба щербатых, блуждающий и трёхногий, были вызваны в девичью, Пророченко признался, что его тоже вызывали в первый отдел. "Откуда только власть у этой эфиопки над людьми", слабо удивилась Черенкова. — Настучал, сын — комсомолец? — зашипела Азеб. — Не знаю я ничего! — открестился блуждающий: — Шьют ему контакт с иностранцами. — Эвридика какая-то что-то ему прислала из-за границы — добавил трёхногий. — Я видел бандероль на почтовом столике у проходной. Учебник итальянского!