Последнее предложение он произнес слишком громко, и та же леди с накинутой на плечи шалью обратила внимание на двоих, возможно, не совсем трезвых джентльменов. Придержав своего спутника за руку, она кивнула на очищенную от стаканчика скамейку.
— Жаль, что мы не можем этого проверить, — заметил я.
— Так я ничего не буду доказывать. Пройдет время, Артур выйдет из больницы и однажды расскажет тебе об ужине с владелицей «шевроле». Тогда ты и вспомнишь их всех — и эту пожилую пару, и торопливого бизнесмена, и любительницу салатов — каждый пустяк, и будешь думать, правдой ли было все, что происходило с нами в этот вечер на бульваре Леси Украинки в Киеве.
Очаровательно светились фонари. Прохожие не шли, а плыли навстречу. Все казалось нереальным. Да и как такое могло быть на самом деле: джин, вдруг обретший плоть, и теперь сеял изменениями, как молодой политик — проектами реформ? Может, я до сих пор лежу на крыше, президент выстрелил в меня тоже, а все, что происходит сейчас, — не что иное, как моя предсмертная агония?
Ну что ж, в таком случае именно такой агонии я бы хотел.
Саатчи шел подплясывая. Он действительно не пытался мне ничего доказывать. Но на всем нашем пути по согретому фонарю и покрытому золотыми листьями бульвара он оставлял хлебные крошки безделушек. Так наклонится погладить той-терьера на прогулке и безумно расстегнет ему ошейника. Сорвет объявление с предложением работы со столба на перекрестке и положит его в карман пьяницы на скамейке. Почтительно возьмет старуху за локоть, чтобы перевести ее на другую сторону дороги, да еще рассмешит ее за эти несколько секунд.
Это был танец. Танец жизни.
И я ничуть не удивился, когда мы оказались у подножия «Трех китов». Саатчи, подняв руку, громко сообщил: «Ужин ждет нас там».
Два подбитых резиной шезлонга, скрипичный футляр, переносной холодильник, бутылка просеко в ведерке на деревянном столике и два бокала. Если бы Саатчи выбрал крышу, на которой недавно разыгралась трагедия и которая теперь была местом преступления — а пробраться туда, думаю, ему было бы не сложно, — я бы оставил его пить вино в одиночестве. Но «Три кита» — это три постройки, три крыши и три возможности.
Соседняя крыша сегодня стала самой известной в стране, но какое это имело значение для нас сейчас? У нас было звездное небо, пение ночного города и два шезлонга. То, что и должно было ожидать в конце длинного пути.
— Я думал, здесь все будет по-другому, — признался я, когда Саатчи разлил просеко, вынул из холодильника сандвичи и растянулся на шезлонге. Столик со свечами, джаз-бэнд, скрывающийся в полумраке официант, блюдо под колпаком — вот что представлялось мне, когда мы поднимались по лифту.
— Это лучший сандвич в городе, — возмутился Саатчи. Он откусывал большими кусками и тщательно пережевывал. — Я понимаю, для тебя нет в этом ничего необычного. Но поверь — это совсем неплохо, если ты не кушал уже сто лет.
— Сто лет… — эхом повторил я. — И у всех джиннов так?
Я представил, как полон жизни Саатчи — Саатчи, играющий приобретает подобие Цезаря, втискивает в пол педаль газа и ходит по улице приплясывая, — вынужден скучать в четырех стенах, обреченный на ожидание, без цели и без надежды.
— Только у непослушных. Сначала тебя лишают работы на пять лет, и эти первые пять лет в комнате кажутся длинными. За второе нарушение наказывают двадцатью годами. За третье — сто лет.
— А в четвертый раз?
Саатчи засмеялся, играя крошками сандвича.
— Четвертого я не выдержу, — он толкнул ногой холодильник. — Попробуй.
Я не был поклонником джанк-фуда и вместо этого глотнул просеко. Напиток Саатчи выбрал отличный.
— Признаться, я думал, ты ненавидишь меня.
— За проигранный суд? Оставь! Я ведь знал, что связываюсь с юристом, — Саатчи проследил взглядом за падающей звездой. — Как можно успеть загадать желание через мгновение? Неужели желание как коробка спичек: всегда носишь в кармане, чтобы выхватить, пока звезда не погасла?
— Удивительно, — согласился я. — Мы можем всю юность мечтать о поцелуе соседской девочки, но когда появится возможность загадать желания, в голову приходят только всякие глупости. Может, наши желания мы ценим из-за их недостижимости? О чем мечтал ты в течение ста лет тюрьмы?
Саатчи вытер пальцы, вдохнул аромат вина и, зажмурившись, проглотил.
— Чтобы эти сто лет ожидания не напрасны.
Он причмокнул губами, и я почувствовал все четырнадцать тысяч вечеров своей жизни, которые я спас, глядя в потолок, а не в ночное небо.
Даже не нужно планировать свою жизнь к старости, ежедневно отвечать себе, стал ли ты ближе к цели, задумываться — нашел ли ты свое призвание, не теряешь ли потенциал, ради того, чтобы с бокалом в руке просто лежать под звездным небом.
— Мне так много нужно тебя спросить, — сказал я. — О Боге, о законах физики, которые ты на суде назвал чудом, об искусстве как прямом диалоге с Творцом…
— Искусство? О да!
Саатчи допил бокал и вытер пальцы о салфетку. Щелкнул футляр. Звезды запрыгали лакированной противней.
— Чем еще объяснить, что одно сочетание звуков кажется нам лишенным смысла, а другое — достигает самой сердцевины? Ибо это молитва в чистом виде.
Саатчи провел подушечками пальцев по струнам, здороваясь с инструментом. Взял скрипку боязливо, словно пожимал лапу своего домашнего любимца, ожидавшего в заброшенном доме, — теперь хозяин вернулся, но не уверен, что может считать себя таким. Покрутил колья, даже не проверяя результат на слух, наладил мостик, прижался подбородком и легонько провел смычком.
Первые ноты: бабочки вспорхнули с полевого цветка, годовалый малыш сделал первые шаги, тайно влюбленные коснулись мизинцами… Но с каждым следующим мгновением скрипка все увереннее отвоевывала свободное пространство в тишине — и в конце концов заполнила все вокруг нежностью, крепко медленно. Она рассказывала обо всем, что действительно важно для человека. О теплых объятиях после долгой разлуки и волос с фиалковым запахом. О первой снежинке, тающей на языке выбежавшего на перерыв школьника. О утренней дымке, стелющейся над скрытым среди лесов озером. О новых упругих кроссовках, подбрасывающих тебя к верховьям деревьев. О застывших в креслах зрителях, не выходящих из зала кинотеатра, хоть пошли титры. О сердечке, найденном на потном стекле троллейбуса. О мешке с красной фасолью, в который ты сунул руку. О теннисном мячике, бьющемся о сетку твоей ракетки.
А потом протяжное молчание — и вот уже скрипка говорит о другом. О скучающем в клетке соловье — его купила семья слабослышащих. О рукописи, которую не взяли издатели и теперь она гниет на чердаке. Об одинокой палочке для суши в ящике с вилками. О незаметно залетевшем под кровать проездном на метро, а срок его действия истечет через месяц. О душе, изнемогающей в одиночестве в четырех стенах, думая о море внизу, не в силах ничего сделать, пока не пройдет время. О рассветах, которых она не видит, о песнях, которых она не слышит, о сандвичах, вкус которых она не знает, об истории, которых она не может никому рассказать.
О том, кто сейчас играет на скрипке, подарив свою боль — смычку.
Но смычок — передающее звено от одной души к другой. И вот это уже ты сидишь в клетке, и на чердаке, и в ящике, и под кроватью, и в комнате с часовым механизмом вместо потолка, и надеешься, что твое ожидание не будет напрасным…
Саатчи вернул скрипку в футляр. Я поднялся и налил вина в его опустевший бокал — меньше всего, что я мог для него сделать.
Не нужно было проявлять ни восторга, ни сострадания — джин все видел по моим глазам. И последнее ему вряд ли понравилось.
— Мы что-то совсем расстроились. Прочь тоску! — он наугад вытащил из холодильника еще один сандвич. — О, с селедкой! Попробуем.
Он жадно откусил кусок. Кольцо лука упало на его рубашку. Джин сразу же его подобрал и закинул в рот.
— Знаю, чем тебя развеселить, — он поднял пальца, чтобы привлечь мое внимание, и я вернулся в шезлонг. — Анекдот.