На деле все было не так просто. Советы рабочих, солдатских и крестьянских (батрацких) депутатов не являлись ни плодом чьих-то гениальных озарений, ни результатом политической самодеятельности пролетарских масс, как утверждал «Краткий курс истории ВКП(б)»[24]. Мечта о «народном государстве», о власти, идущей снизу, которая не просто доходит до каждого, а исходит от него, имеет долгую предысторию. Предоставим слово политологам, которых трудно обвинить в симпатиях к коммунистам. Ханна Арендт признавала, что советскую идею «с почти сверхъестественной точностью предвосхитили» идеи Джефферсона и практика Великой французской революции. Не только современные политики, но даже историки «оказались не в состоянии понять, до какой степени они в лице Советов столкнулись с совершенно новой системой правления, с новым публичным пространством для свободы, конституированным и организованным в ходе самой революции»[25]. Это звучит как панегирик, неожиданный для одного из создателей теории тоталитаризма.
Советская идея, отделявшая «чистых от нечистых» и лишавшая последних в лице эксплуататоров избирательных прав, отрицала принятое в цивилизованном мире разделение властей. Освобожденная от «классовой» упаковки, она действительно походила на строгий монастырский устав, однако в своем практическом воплощении оборачивалась хаосом и анархией, и после начала революции 1917 г. большевики поняли это лучше других социалистических партий. Лозунг «Вся власть Советам», выдвинутый Лениным в «Апрельских тезисах», означал не что иное, как воспроизведение опыта Парижской коммуны, просуществовавшей всего 70 дней. То, что государство, вступившее в наследство Российской империи, просуществовало не 70 дней, а 70 лет, как раз и являлось следствием отказа ленинской партии от догматического следования марксистским канонам.
При всем разнообразии взглядов на реально существовавшие рабочие Советы политики и ученые, свободные от давления господствующей идеологии, считали, что Ленин воспользовался ими как «псевдонимом» для легитимации собственной диктатуры. «Как только большевики овладели аппаратом власти, роль бунтарско-самодеятельной стихии была сыграна», – утверждал известный меньшевик О. Ю. Мартов[26]. Вариантом такого подхода является точка зрения английского историка Эрика Хобсбаума: после свержения самодержавия в России Советы получили в свои руки органы управления, «но понятия не имели, как эту власть использовать»[27].
Это не удивительно – рожденные в эпоху войн и революций, они олицетворяли собой часть утопической модели нового мира, мира без кровавых конфликтов, нищеты и эксплуатации. Будучи отрезаны от какого-либо влияния на власть в обычное время, в условиях революции ее рядовые солдаты пыталась взять на вооружение тот же прием, который до того держал их вне политики – отстранить от выборов в органы новой власти «кулаков и богатеев». При этом сами они не имели ни политического опыта, ни достаточных знаний о государственном устройстве. В современном обществоведении остается дискуссионным вопрос о том, была ли формула Советов универсальной, т. е. применимой в различных странах: «утопизм этой идеи был очевиден, так как советская власть могла возникнуть в весьма специфическом обществе»[28].
Таковым было российское общество, находившееся на третьем году мировой войны в состоянии перманентной чрезвычайщины и небывалых лишений. Свержение царизма не стало избавлением от всех бед, лишив обветшавшее государство остатков традиционной легитимации. Исторический тупик самодержавия, о котором говорило несколько поколений российских революционеров, сменился всеобщей растерянностью. Демократический этап Российской революции отразил это состояние, которое современники точно назвали «опьянением свободой». Спустя полгода после отречения Романовых власть перешла в руки левых радикалов, опиравшихся на штыки солдат, которые отказывались воевать. При этом последние были уверены в том, что «винтовка рождает власть», и не спешили с ней расставаться[29]. Тот же Мартов справедливо заметил, что данное обстоятельство проявилось не только в России. «Влияние большевизма на течение революции в каждой стране пропорционально участию в этой революции вооруженных солдатских масс»[30].
Постсоветская наука и публицистика связывали вопрос о роли Советов в революции с патриархальным самосознанием общества, что в значительной степени расширило исследовательское поле. Они рассматривались как проявление «вечевой локально-эмоциональной власти низов», выступая, как и полагается в ходе крестьянских революций, в чужом обличье и на стороне чуждых себе социальных сил[31]. Результаты их вмешательства в политический процесс оценивались негативно. «С начала ХХ века ослабление государственности переходило в смуту, что сопровождалось активизацией вечевых институтов в форме и под именем „власти Советов“… Внутреннее банкротство Советов было самым сокрушительным поражением в истории страны в ее стремлении вернуться к архаике, вызванным не внешним сопротивлением, но внутренней неспособностью выносить решения в большом обществе»[32].
Спор о возможности третьего пути в Российской революции, равноудаленной и от буржуазной демократии, и от диктатуры большевиков, беспредметен, являясь уделом политических прожектеров, а не ученых. Советы на какое-то время смогли взять в свои руки частичку власти, но удержать ее надолго у них не было никаких шансов. Любая революция быстро надоедает и появляется некто, кто вводит жизнь в рамки привычных схем. Безусловно, в советском движении был известный демократический потенциал – но это-то как раз и пугало Ленина, ненавидевшего эмигрантскую говорильню.
Не Советы, а большевики захватили власть в свои руки в ночь на 25 октября 1917 г. Характерно, что первый конфликт в их среде после этого был связан как раз с ролью Советов в новых условиях. Сторонники коалиции социалистических партий продолжали делать ставку на «ответственность власти перед Советом как источником власти» (Зиновьев), иначе получится, что «мы обманули массы, пообещав им советское правительство» (Рязанов)[33]. Ленин радикально отверг подобные сомнения: его жизнь целиком принадлежала партии и его партии будет принадлежать целая страна. В то время как поддержавшее его большинство хотело построить свои отношения с Советами так же, как строятся отношения всадника и лошади, вчерашние союзники большевиков в социалистическом лагере были готовы отвести Советам теплое местечко где-нибудь на краю политической сцены.
Вопрос о том, могло ли после Октябрьского переворота возродиться двоевластие в новом виде, или же Советы, неподконтрольные большевикам, были бы разогнаны точно так же, как и Учредительное собрание, остается риторическим. Так или иначе, разрыв или соподчинение двух сил, выросших в ходе революции, не мог быть одномоментным. Его длительность и динамика определялись менявшимся соотношением объективных и субъективных факторов. Современные историки применительно к весне 1918 г. отмечают «отход большевиков от концепции управляющегося массами государства-коммуны» и обращение к методам жесткой централизации власти[34]. Разговоры о том, что Советы «выше партий»[35], так и остались разговорами. Их функции переходили к партийным органам и разного рода чрезвычайным комиссиям.
Исторический опыт показал, что рассуждения о том, будто после краткого периода собственной диктатуры левые радикалы вновь обратятся в демократов и подчинятся воле народа – чистой воды утопия. Трудно не согласиться с австрийским социологом Йозефом Шумпетером: «Всякие рассуждения в пользу ограничения демократии на переходный период дают великолепную возможность уклониться от ответственности за последствия этого шага. Такие временные, промежуточные периоды вполне могут длиться целые столетия, а средства, полученные правящей группой в результате победоносной революции, используются для того, чтобы неограниченно продлить собственное пребывание у власти или чтобы принять такие внешние формы демократии, которые полностью выхолащивают само содержание этого термина»[36]. Впрочем, опыт большевистской диктатуры является не единственным доказательством данной теоремы.