– Таня, – тихо всхлипывая, ответила девочка, тревожно и пристально глядя на нее.
– Ты не плачь, у нас ведь есть мама. Она тебя любить будет. Наша мама добрая и хорошая, – пыталась успокоить плакавшую Таню маленькая Ника.
Вскоре Елизавета вернулась и все вместе принялись готовиться к скорой посадке на первый следующий на восток поезд. Собственно, не это беспокоило взволнованную возникшими проблемами женщину. Она понимала; в дороге хлопот будет много и документы не спросят, а вот по прибытии, совсем иное дело. Поверят ли, что все дети ее? Теперь их вон, уже шестеро образовалось. О плохом думать не хотелось; все же беженцы они, мало ли с кем и что за долгую эвакуацию произойти могло. А бумажки что; их и потерять можно при бомбежке, по неосторожности или забыть в спешке. Пойди потом, отыщи. Надеялась обойдется, везде ведь люди живут. Стало быть, и с пониманием найдутся. Посочувствуют и помогут, всех ведь теперь война только сильнее сплотить должна; как иначе против врага устоять. Сила русского народа из покон веков в единстве была. Даже Елизавета это понимала, что уж говорить о власти и военных, которые грудью на защиту Родины встали. Эшелоны с техникой и воинскими формированиями шли почти бесконечным потоком на запад. Страна в первую очередь в них нуждалась, а вот поезда с эвакуированными людьми часто и подолгу стояли на запасных путях, в ожидании окна для медленного и долгого продвижения на восток страны. Куда кого везли, никто не знал; может за Урал, может в Казахстан или Сибирь, а то и куда подальше…
С течением беспокойных дней, волнения как-то медленно отхлынули, война осталась на западе, а эвакуируемых в преддверии прихода осени ждал совсем иной, неведомый край. К концу сентябрьских последних теплых дней, когда на кудряшки утомленных дорогой девочек полетели первые, белые снежинки, будучи с эшелоном на подъездных путях под Омском, Елизавета с тревогой поняла, что впереди их ждет суровая зима и Сибирь. Лишь в редчайших случаях эшелоны подавались вовремя, а уж чтобы они были подготовлены для перевозки людей, так это вообще исключение редкое. Люди могли взять с собой только очень ограниченное количество продуктов и теплых вещей. Поскольку эшелоны отправлялись, но их место назначения определялось во время движения, то нередко было такое, что поезд прибывал в одну область, где не были готовы принять людей и его отсылали в другую. То есть эшелоны находились в пути неопределенное заранее время, питание и вовсе не было предусмотрено, да и кому было этим заниматься, медицинское обеспечение – тоже, соответственно, многие становились неизбежными жертвами болезней. Люди попросту были предоставлены воле обстоятельств, определявшихся для каждого по-своему. Иным, эти скорбные составы становились последним пристанищем в навязанном истечении жизни. Вдоль железнодорожного полотна стали все чаще вырастать холмики с навсегда оставленными могилами. Шли поезда навстречу зиме, все дальше к восходу солнца, только вот никто не знал, что ждать от каждого нового пробуждения?.. Вагоны с тягучим стоном ползли на восток, увозя осиротевшие семьи в Сибирь, все дальше от родных и знакомых мест.
Поезд то и дело ставили на переформирование; из вагонов выходить запрещалось; они растаскивались маневровыми локомотивами по разным направлениям. По всей видимости, чья-то невидимая воля, слепо, но все же, определяла – кого, куда и с кем… Шло нестерпимо тягучее время неясностей и тревоги, не дававшее покоя ни днем, ни ночью. В очередной раз вагоны открыли, дав людям лишь час на личные нужды, со строгим предписанием не опаздывать: «Состав никого ждать не будет и отставшие от поезда будут предоставлены сами себе!..» Из разговоров с переселенцами, чью судьбу сейчас определяли другие люди, а может быть, даже, и никто не определял, Елизавета поняла лишь одно; их эшелон следует дальше, в глубину неведомой Сибири, в направлении Кузбасса, а после может случиться проследует и дальше. И никто не знал, ни вширь, ни вглубь; какая она Сибирь и найдется ли в ней место для таких как она – одинокая мать, немка, с шестью детьми и без документов.
Глава третья
Покинутый кров
Своей матери, сумевшей пережить ужасы голодных тридцатых годов, но умершей из-за глупой неосторожности, Сашка, когда ему еще и пяти лет не было, почти не помнил. В детской памяти сохранился лишь слабый образ отца, который вскоре, после смерти жены, привел в дом мачеху с двумя совсем еще маленькими близнецами и велел ему быть нянькой. Мачеха постоянно куда-то пропадала, а ее голодные дети плакали, подолгу и без устали. Не зная, что с ними делать, он мочил в воде клочки обглоданной марли и совал им в рот. Тогда они на короткое время замолкали и давали возможность передохнуть и подумать хоть о чем-нибудь другом, кроме как о еде. Он их понимал; водой сыт не будешь, но не имея иной способности достучаться до сознания кормящей матери, они криком требовали свое. И когда мачеха приносила хоть какие-то «крохи» домой, то ему ничего не перепадало. Радовало, что смолкал детский плач и можно было незаметно уйти. Сашка тут же нырял на базарчик, где, слоняясь без особых дерзновенных намерений, можно было, надеяться на случай и даже, если его не подворачивалось, то хоть с какой-то пользой для себя проводить время. Возвращаться домой не хотелось. Спасти от голодного прозябания мог только поиск. Волей, неволей приходилось жить по законам улицы. Но сомнительных знакомств с беспризорной братией, Сашка заводить не стремился; ему всегда казалось, что будь он таким же, то все его устои, пусть еще не совсем сформировавшиеся, будут смыты потоком глупой, междоусобной борьбы или даже драки за выживание в беспредельных бандитских разборках, за право обладания более «жирным» куском, среди товарищей по несчастью. Лучше уж в одиночестве, но без противного, холуйского рабства и заискивания перед «старшим». Хоть и рано ему было судить о совести, но он уже понимал, как быстро и легко ее можно замарать.
А потом забрали отца – его арест был страшнее полуголодного скитания по подворотням. Сашка не понимал и не знал за что, но почувствовал, что навсегда. Иначе зачем этим злым и грубым людям, с мглистыми, равнодушно свинцовыми лицами, было приходить в их дом? Прощаясь, отец тайком сунул ему в руку, лишь один серебряный полтинник, на котором был изображен кузнец, бьющий по наковальне молотом, и сказал: «Береги его сынок, в память об отце, просто как реликвию. Прости, так распорядилось время. Сохрани воспоминания о нашем когда-то известном и многочисленном роде. Ты последний из одиннадцати, помни об этом. Сбережешь себя; небеса к тебе благосклонны будут». Сашка знал, от бабушки, что его мать, будучи беременной, однажды летом, надумала собирать спелую вишню в своем саду, но оступившись на лестнице, упала. Случились серьезные осложнения, и следующий за ним ребенок так и не увидел свет. От полученных повреждений, мать умерла. Вообще, у него когда-то в прошлом было много братьев и сестер. Он остался в живых один, самый младший из всех. Кто-то умер от болезней, в самом раннем детстве, кто-то позже, в трудные годы Гражданской войны, а кто-то позже, в голодное время тридцатых. Должно быть и его ожидала та же участь, но видимо выживают либо сильнейшие, либо по чьей-то неведомой воле именно последние. Он был последним, вот и выживал, сам того, не зная; поставит ли Господь его жизнью окончательную точку или он, все же станет достойным продолжателем рода?..
Следующим утром, мачеха выгнала Сашку, пробурчав ворчливым и злым языком, что кормить лишний рот ей нечем и отец, якобы, велел ему отправляться к бабушке, старой, но еще живой, которая одиноко коротала свой век, где-то на окраине города М…, на берегу Азовского моря. На обороте единственной, оставшейся от нее фотографической карточки, с видом синего моря и маяка с парящими над ним чайками, на которой Эльза была молода и красива, значился адрес. Сашка сунул ее себе в карман, где лежало отцово «наследство»; девятиграммовый полтинник серебром, и без сожаления ушел.