Сейчас я пускаюсь в достаточно смелое повествование, обличая в нем самого себя. Но в том молодом юноше, о котором идет речь, я уже не узнаю себя и берусь за описание событий тех дней как бы с позиции стороннего наблюдателя. Читатель, если пожелает, может называть это повествование историей становления антигероя.
Почему я так непреклонно решил отправиться туда, в эту… зловещую западню? Сейчас я повременю с раскрытием истинных мотивов, дабы сохранить некоторую интригу, но признáюсь, что я нуждался в Хелене Дальберг-Актон, в ее помощи и покровительстве, хотя, отправляясь в Централию, даже не догадывался, что у нее на меня были куда более внушительные планы. Честолюбие, эгоцентризм и изощренное понятие справедливости поощрялись и взращивались во мне Хеленой Дальберг-Актон. Эти болезненные, разрушающие душу качества подтолкнули меня на роковые ошибки, совершенные мною в то время, которые привели к тому, кем, или точнее, чем я сейчас являюсь.
***
Фаргейн-стрит действительно оказалась узкой и малоприметной. В без четверти одиннадцать вечера я отыскал дом номер 49, и моему взору предстал авантажный особняк в два этажа в готическом викторианском стиле. Он контрастировал на фоне маленьких незатейливых провинциальных домишек, стоявших вдоль по той же улице. Старинное здание пряталось в тени могущественного древнего вяза, будто стыдясь своей величественности. Когда я впервые взглянул на тот дом, особое мое внимание привлекли окна: завешанные темными шторами, они впивались в меня скорбным взором, словно множество печальных глаз. Фасад здания был вымощен камнем в оттенке слоновой кости, а пилястры, наличники и черепица были эбонитового цвета. Один взгляд на жилище угнетал. Я подумал, что, возможно, при дневном свете, дом выглядел более ободряюще.
Вновь заморосил унылый дождь. Я стоял на вымощенной песчаником дорожке, ведущей к главному входу, когда снова подумал о матери. Я вспомнил нашу последнюю ссору, когда она в очередной раз отказала мне в поездке в Централию.
– Ты как отец! Такой же эгоист. Думаешь только о себе! Вот твоя благодарность за весь мой труд! – выкрикивала она короткие фразы, полные боли и негодования, которые то и дело прерывались всхлипываниями.
У меня едва не вырвалось язвительное замечание, что, если бы она действительно трудилась, а не расточала наши деньги на свои глупые прихоти, мы бы так не бедствовали. Я вновь хотел обвинить ее в никому не нужной гордости, но отвернулся и молчал, силясь не сказать того, о чем впоследствии пожалею.
Я приходил в ярость, когда мама сравнивала меня с отцом. Чем старше я становился, тем сильнее вскипала во мне неприязнь к нему. Я считал, что мужчина должен нести ответственность за свои поступки, и отец лишился моего уважения, когда я осознал, какая это низость, убежать от обязательств, оставив в нищете женщину, родившую тебе ребенка. То, что мама находила во мне какое-то сходство с отцом, было для меня сильнейшим оскорблением.
– Ты слышишь меня?! Что ты молчишь?! Слушай, когда я говорю с тобой! – не унималась мама, а это, в свою очередь, выводило меня из терпения.
– Зачем мне слушать то, что я слышал уже тысячу раз? Если бы ты сказала что-то новое, я, может, и послушал бы, – процедил я сквозь зубы.
Мама сдалась, тяжело вздохнула и, отвернувшись, разрыдалась. У меня защемило сердце, и я признал в душе, что пусть я был бы тысячу раз прав, это не стоило той боли, что я ей причинил.
Я было потянулся обнять ее, но в то же мгновение передумал. Я долго вынашивал обиду на нее. После того, как отец оставил нас, наше общение разладилось, стало сухим и холодным. Мы отдалились и перестали проявлять друг ко другу ту нежность, которая присутствовала в наших отношениях, когда я был ребенком. Мы жили словно на пороховой бочке, и любое неосторожное слово могло спровоцировать конфликт.
Не стану отрицать, она была женщиной доброй и мягкой, но неизощренной умом. Она знала, что я считаю ее глупой, и это ее оскорбляло. Но мы любили друг друга, хоть и не признавались в этом. Я до самой смерти, если по милости богов она будет мне дарована, не прощу себе, что не обнял ее тогда. Если бы я знал, что то был последний раз, когда я мог это сделать…
Я пробудился от воспоминаний, так как остро почувствовал на себе чей-то взгляд. Будто кто-то следил за мной. Действительно, я заметил, как штора одного окна в первом этаже колыхнулась.
Я пошел по дорожке неторопливо и даже как-то нехотя, но без колебаний.
Моя рука впервые дрогнула, когда я наконец достиг массивной эбонитовой двери и поднес палец к звонку. Какая-то неведомая сила отдернула меня в тот момент. Я часто думал впоследствии, как бы сложилась моя жизнь, если бы я поддался тому предчувствию: вернулся в солнечную Филадельфию, извинился перед матерью и пил с ней чай из ее любимых изящных фарфоровых чашек, которые выглядели чужеродными в нашей грязной и затхлой кухне. Антикварный сервиз веджвудской мануфактуры был единственной ценностью в нашем доме, которую мама не продала. Этот набор голубых с белым барельефом чайных чашек с блюдцами родителям подарили на свадьбу, и мама хранила его с ностальгическим трепетом. Несмотря на то, что мама плохо отзывалась об отце, она никогда не переставала его любить. Я знал это, благодаря тому сервизу и джазовым композициям о несчастной любви, которым мама подпевала.
***
Я все-таки нажал на кнопку. Раздался звон, от которого я вздрогнул. В то же мгновенье за дверью послышалось какое-то движение. «Как будто действительно поджидали», – подумал я тотчас. Я заранее известил Хелену, что собираюсь приехать в ближайшее время, но не предупреждал, в какой день.
Дверь отворилась, и из-под стекол очков с тонкой круглой оправой на меня сверкнули два вострых, злобных глаза. Передо мной предстал сухой старик с седой, лысеющей головой. Несмотря на то, что возраст давил ему на плечи, он был чрезвычайно высок и нависал надо мной, словно древнее иссохшее дерево. На нем была лакейская ливрея, отражающая попытки вымирающей аристократии держаться за пережитки прошлого. Под черным камзолом виднелся серый пикейный жилет, а вокруг шеи был небрежно повязан пожелтевший галстук-бабочка. Камзол был сшит, очевидно, давно, но искусно и с претензией на грацию, признаком которой были вычурные басоны на рукавах. Теперь же одеяние выглядело истертым и поношенным. Воротник рубашки и брюки были измяты. Мое особое внимание привлек маленький ржавый ключик, висевший на поясе дворецкого. Меня сразу взволновал вопрос, какую дверь этот ключ отпирал.
Старик был сутул. Оставшиеся волосы, паклями спадающие с висков, были засалены. В целом, образ создавался неприглядный и отталкивающий. Лакей увидел отобразившиеся на моем лице испуг и отвращение, и по его морщинистому лицу расплылась насмешливая ухмылка. Он молча отодвинулся в сторону и жестом пригласил внутрь. Мои грязные ботинки ступили на великолепный мраморный пол цвета перепелиных яиц, и в тот момент начался ключевой период моей жизни, о котором и пойдет мое повествование.
Переступив порог дома Дальберг-Актонов, я, подобно Юлию Цезарю, перешел свой Рубикон. Это крылатое выражение, означающее точку невозврата, основано на сюжете о начале гражданской войны в Римской республике, о котором я читал в «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха.
История, мифология и литература всегда были тремя наиболее увлекательными для меня сферами.
Читая древние летописи, жизнеописания деятелей прошлого или военные хроники, я убеждался, что человеческая история занимательнее и фантастичнее любого художественного вымысла. Хитросплетенная эпопея, которую пишет Бог посредством отдельных людских судеб, удивительнее любой самой замысловатой книги.
Изучая верования различных народов, я обнаружил, что мифологические сюжеты – это иносказание реальных событий с вплетением культурных особенностей и сверхъестественных интерпретаций природных явлений.
Литература же, в свою очередь – инструмент, с помощью которого люди делятся своим уникальным взглядом на мироустройство и передают друг другу свои знания и опыт.