Второй заход. Гарягдыев неуверенно подошёл к двери. Гудящая пропасть гипнотизировала, как удав кролика, властно тянула к себе. И Дядя не выдержал ожидания. Воскликнув на родном языке нечто, похожее на боевой клич индейцев, он без команды инструктора – самолёт ещё не дошёл до точки выброски с разбегу ринулся в пустоту. Инструктор повернулся к нам, многозначительно повертел пальцем у своего виска, а потом показал вниз на улетевшего под самолёт Гарягдыева: ненормальный!
А Дядю тем временем привёл в себя хлопок раскрывшегося парашюта, прекратив его беспорядочное падение. Он сразу вспомнил, чему учили, и огляделся. Всё нормально. А тишина такая, какой никогда не встретишь на земле. Солнце только что выползшее из-за горизонта обволакивало землю изумительной чистоты и прозрачности светом. И он почувствовал себя как птенец, впервые оторвавшийся от родного гнезда: неуверенно, немного жутко и… прекрасно. И вдруг радость, шальная радость полёта, непередаваемая, ни с чем не сравнимая радость свободного падения охватила его. Возникла мгновенная необходимость поделиться с кем-нибудь своим чувством. Хотелось говорить, петь, танцевать. Он даже взбрыкнул ногами, но под ними не было твёрдой опоры. И тогда он запел на родном языке песню, какую могут петь только люди Востока, песню-экспромт о чистом небе, о хорошем дне и том, что как прекрасна всё-таки жизнь.
Приземлился он в двух километрах от аэродрома, так как выпрыгнул раньше времени, на вспаханное поле. За ним послали дежурную машину с врачом, заподозрив что-то неладное. А он, обливаясь потом, тащил скомканный парашют и бежал им навстречу со счастливой улыбкой на лице. Руководитель полётов, предупреждённый по радио, смотрел на него в мощный бинокль.
– Ничего страшного, – сказал он. – Вот сейчас успокоится и поймёт, что преодолел самого себя.
К восьми часам утра всё закончилось. По расписанию этой недели был ещё один день для прыжков, но кое-кто успел прыгнуть дважды. С аэродрома сразу поехали на завтрак. У каждого на лице ещё не сошедшая печать возбуждения. Говорили и смеялись, перебивая друг друга. Раздавалось разухабистое хихиканье Шефа, всхлипывание и подвывание Корифея. Они слушали Серёгу Каримова.
– Лечу себе спокойно, – говорил тот, – вдруг слышу сверху: эй, кто там, отвали в сторону! Прислушался, будто бы Худого голос. Поднял голову, вижу: кто-то по моему куполу ходит. Ну, думаю, приплыли. Потянул я с перепугу все стропы, едва парашют не погасил, но ушёл в сторону. Смотрю, мимо меня что-то быстро вниз, словно бомба, пролетело. Присмотрелся, а это худенький наш летит. Ещё бы: у меня вес 60 кг, а у него под сотню.
Корифей хохотал, вытирая слёзы. А между приступами смеха говорил:
– А я смотрю с земли, несётся кто-то вертикально вниз. Об землю шмяк – земля содрогнулась. Подбежал и вижу: Чингиз сидит, стонет и за ногу держится. Оказывается, на камень ногой попал. А тут один камень на площади с территорию Франции. Степь же кругом. Ну, повезли в санчасть Худого. Похоже, растяжение.
После завтрака полагалось два часа сна, так как встали мы в четыре утра. Затем приборка в казарме, обед. А после обеда сдача последнего экзамена за первый курс. Это конструкция и эксплуатация двигателей. После этого мы должны расстаться с батальоном навсегда и перелететь на полгода в летние лагеря. И рота уже будет называться эскадрильей, взвод – звеном, отделение – лётной группой. И не будет уже у нас военных командиров. По крайней мере, в военной форме. Будут просто лётные командиры. Но уставы-то от этого не изменятся. Уставы остаются те же, военные.
Последний экзамен проходил торжественно. На кафедре стоял громадный букет черёмухи, источающий дурманящий аромат. Вошёл Николай Михайлович Карпушов. Этого преподавателя мы любили и уважали за его чувство юмора, за его острый ум, за умение понять курсантов, с которыми мог говорить на равных. Он никогда ничем, кроме двоек, не наказывал. Но за двойки-то чего ж обижаться, сами виноваты. С ним можно было поговорить на любую тему. В прошлом лётчик, он закончил когда-то два высших заведения. Авиадвигатели знал досконально и объяснял кратко и доходчиво. И требовал таких же ответов. И поэтому всегда оставалось минут пять до звонка, а то и десять свободными и любил он в это время пофилософствовать о курсантском бытие и своей курсантской молодости. Несмотря на свои 54 года он был довольно строен, с пышной седой шевелюрой, всегда аккуратно одет в форменный хорошо отглаженный костюм. Был любитель заложить за воротник и приударить за молодыми женщинами и даже девушками, за что постоянно подвергался, по его выражению, психическим атакам своей дородной супруги. Ходил он медленно, чуть сутулясь, что, правда, не портило его осанку, а наоборот придавало фигуре какую-то неподражаемую импозантность. Видимо, поэтому на него и заглядывались женщины. И только голос его хриплый и прокуренный не соответствовал внешности.
Разложили билеты, в классе осталась первая пятёрка добровольцев. Остальные расположились в коридоре, листая конспекты. Шеф озабоченно ощупывал свои карманы, набитые шпаргалками. Николай Иванович для страховки затолкал за пояс весь конспект, хотя вряд ли им можно воспользоваться. А вдруг Карпушов выйдет покурить. Шпаргалки, конечно, готовили все, помня студенческую поговорку вечных троечников, что самый большой дурак может спросить больше, чем знает самый умный. Гарягдыев, полностью согласный с этим утверждением и затолкал под пояс целую книгу.
Вышли сдавшие из первой пятёрки. Казар Акопян вышел весь мокрый и стал извлекать из карманов брюк и кителя многочисленные шпаргалки и ожесточённо рвать их. На него набросился Николай Иванович.
– Гриша, скажи, можно списать или нет?
– Когда зайдёшь – будешь посмотреть, – буркнул тот, продолжая, остервенело терзать бумажки.
– Ты чего делаешь? – подскочил к нему Архинёв Одессит. – Сам сдал и трава не расти! Дай сюда, может мне пригодятся.
– Ты не поймёшь там ничего, – сказал Валера Коваленко. – Гриша их на армянском языке писал, чтобы преподаватель не догадался, что там. Ха-ха-ха!
– Хи-хи-хи! – подхватил Корифей. – Марат, – обратился к казаху Абишеву, – а ты на казахском языке напиши, ещё успеешь.
– Да пошёл ты! – нервно ответил тот, читая конспект.
– Раз уж Гриша сдал, то и мы сдадим, – сказал кто-то.
– Оценки-то ещё не сказали, – возразили ему. – Может, и не сдал.
Пока зубоскалили подобным образом, вся первая пятёрка вышла из класса, а за ней и члены комиссии – инженеры, приглашённые из лётных отрядов. Привычные к суете на аэродроме в классе они засыпали. Тем более, что за окном в тени было плюс тридцать по Цельсию. Карпушов остался один. Он снял пиджак, повесил на спинку стула и, пробурчав «Ну и жарища», достал платок и, вытираясь, приказал:
– Пусть все заходят.
– Может быть за холодной водичкой сходить? – угодливо спросил старшина Тарасов.
– Не нужно, – отмахнулся преподаватель и пояснил: – В жару даже лошади воду не пьют.
– Ну а если газировки? – не сдавался старшина.
– Всё равно не нужно.
– А если что-нибудь такое этакое, – старшина пощёлкал пальцами, – холодненькое?
Карпушов заинтересованно посмотрел на Тарасова и, повторив его жест, спросил:
– Что это такое этакое, холодненькое?
Тогда Володя подошёл к преподавателю и зашуршал ему что-то на ухо. Все замерли: согласится ли? Лицо Карпушова вдруг прояснилось, он улыбнулся, показав прокуренные зубы, и воскликнул:
– Это подойдёт. Нам ведь тут ещё четыре часа сидеть. Но где же оно?
Тарасов снова что-то прошептал ему на ухо.
– Ясно! – ответил тот и встал. – Вы тут посидите тихо, я в лабораторию схожу.
Конечно, все знали, зачем ему туда понадобилось. Ещё до обеда мы, сбросившись, отрядили в город Колю Кононова, пробивного москвича шустрого, словно электрический веник, с наказом принести холодного пива. А чтобы не задержали на проходной, старшина выписал увольнительную. И Коля с двадцатилитровой канистрой, в каких обычно носят бензин, направился в город. В одной из пивнушек работала его зазноба. Они прошли в подсобное помещение и перелили тридцать бутылок пива в канистру. Тридцать первую Коля, изнывая от жары, выпил тут же. Обливаясь потом, поволок канистру в училище.