Панна Сенинская была, по-видимому, изменчива, как и каждая женщина, а может быть, ей просто жаль стало пана Тачевского, но глазки ее вдруг стали нежными, ресницы задрожали, и уже совсем другим голосом девушка спросила:
– Старый Волошин?.. Боже мой, я так любила его, и как он меня знал! Ах боже мой!..
Тачевский с благодарностью взглянул на нее:
– Знал, очень хорошо знал…
– Ну, не огорчайтесь же так сильно, пан Яцек.
– Я огорчался уж и раньше, но на лошади, а теперь буду огорчаться пешком. Господь вознаградит вас за доброе слово…
– Ну а пока садись на Мышатого, – вмешался пан Понговский. – Слуга сядет рядом с форейтором или сзади кареты. Там есть и запасная бурка – возьми погрейся. Ведь ты целую ночь мерз, а теперь опять начинает мороз крепчать.
– Нет, – отвечал тот. – Я нарочно не взял с собой шубы, мне тепло.
– Ну, тогда в путь!
И через минуту они тронулись. Яцек Тачевский занял место возле одного окна кареты, Станислав Циприанович – возле другого, так что сидящая на передней скамейке девушка могла, не поворачивая головы, свободно смотреть на обоих.
Но Букоемские были недовольны Тачевским: их злило, что тот занял место возле кареты. И вот, собравшись в кучу, так что лошади едва не стукались друг о друга лбами, они начали совещаться между собой.
– Гордо он на нас глядел, – говорил Матвей. – Как Бог свят, он хотел оскорбить нас!
– А теперь повернул лошадь к нам задом. Что же вы скажете на это?
– Но не может же он повернуть ее лбом, ведь лошадь не пятится назад, как рак. Но что он увивается за этой девушкой, так это верно, – заметил Марк.
– Это ты хорошо заметил. Смотрите, как любезничает и наклоняется к ней. Вот кабы оборвался ремень, он бы живо слетел.
– Не слетит, такой-сякой сын, больно сидит хорошо, да и ремень здоровый.
– Нагибайся, нагибайся, пока мы тебя не нагнули!
– Смотрите-ка! Опять улыбается ей.
– Что же, родимые мои братья? Неужто мы допустим это?
– Никогда, пока мы живы! Не для нас девка – хорошо! Но помните, что мы вчера решили?
– Как же! Он, должно быть, догадался об этом. Видно, что хитрая штука! И теперь, нам назло, ухаживает за ней!
– И назло нашему сиротству и бедности.
– Подумаешь, какой магнат на чужой кляче!
– Ба! Да ведь и мы не на своих.
– Но одна-то кляча у нас осталась, и когда трое сидят дома, то четвертый может ехать хоть на войну. А у этого и седла даже своего нет, волки его зубами разорвали.
– А еще нос задирает! И что он имеет против нас? Скажите!
– Это надо его самого спросить.
– Сейчас?
– Сейчас, но это надо сделать дипломатично, чтобы не обидеть старого Понговского. И только разобравшись в его ответе – вызвать. И тогда уже он будет наш!
– Который же из нас должен это сделать?
– Конечно я, как старший… Вот только сосульки обломлю и айда!
– Да запомни смотри хорошенько, что он скажет.
– Как молитву, повторю вам слово в слово. – С этими словами старший из панов Букоемских начал обрывать рукавицей сосульки с усов, а затем, подвинув свою лошадь к клячонке Тачевского, проговорил: – Сударь.
– Что? – спросил Тачевский, неохотно поворачивая к нему голову от кареты.
– Что вы имеете против нас?
Тачевский с удивлением взглянул на него и ответил:
– Ничего.
И, пожав плечами, он снова повернулся к карете.
Букоемский ехал некоторое время молча, размышляя, вернуться ли ему и отдать братьям отчет или продолжать разговор. Однако эта последняя мысль показалась ему более целесообразной, и потому он заговорил снова:
– Если вы думаете, что чего-нибудь добьетесь, то и я скажу вам, как вы мне: ничего!
На лице Тачевского отразилась скука и принужденность. Он понял, что Букоемские хотят придраться к нему, а он нисколько не был расположен к этому в данный момент. Однако нужно было что-нибудь ответить, и ответить так, чтобы окончить разговор.
– И те братья тоже?.. – спросил он.
– А как же! Но что тоже?
– Это вы, сударь, догадайтесь сами, а теперь не перебивайте мне более приятный разговор.
Букоемский проехал еще шагов десять–пятнадцать возле него и наконец осадил коня.
– Ну, что он тебе сказал? Говори прямо! – спрашивали братья.
Старший повторил весь разговор. Братья были недовольны.
– Ты не сумел его поддеть, – сказал Лука. – Нужно было пощекотать его коня стременем по брюху или – ведь ты знал, что его зовут Яцек! – сказать: «Съешь плацек!»[154]
– Или сказать еще так: «Съели у тебя волки коня, купи себе козу в Притыке».
– Это еще успеется! Но что значат его слова «и те братья тоже»?
– Может быть, он хотел спросить, такие же ли они дураки?
– Наверное! Клянусь Богом! – воскликнул Марк. – Ничего иного он не мог подумать. А что будет теперь?
– Его смерть или наша. О господи, да ведь это явное издевательство, о котором необходимо рассказать Стаху.
– Не говори ему ничего. Ведь, если мы отдаем девушку Стаху, он и должен бы его вызвать, а надо, чтобы мы это сделали первые.
– Когда же?
– У Понговского неудобно. А вот уж и Белчончка.
Действительно, Белчончка была уже недалеко. У опушки леса стоял принадлежащий Понговскому крест с металлическим распятием между двумя копьями. Направо, куда сворачивала дорога из леса, виднелись большие луга, окаймленные цепью ольх, растущих вдоль речки; а за ольхами, на другом, более высоком берегу, виднелись безлистные маковки высоких деревьев и дым, поднимающийся над избами.
Вскоре кортеж очутился среди изб, а когда он миновал плетни и фольварочные строения, перед глазами всадников оказался дом пана Понговского.
Громадный двор был окружен старым, полусгнившим, а местами вывороченным частоколом. С давних времен в эти края не заглядывал ни один неприятель, и потому никто не заботился о должном укреплении имения. На большом дворе было две голубятни. С одной стороны стоял флигель для слуг, с другой – кладовая, амбар и просторная сушилка для сыра, сколоченная в виде решетки из тонких бревен и досок. Перед домом и вокруг двора стояли столбики с железными кольцами для привязывания лошадей; на каждом столбике красовалась шапка замерзшего снега. Дом был старый, большой, с низкой соломенной крышей. По двору бродили гончие псы, а среди них спокойно расхаживал ручной аист со сломанным крылом, который, по-видимому, только что вышел из теплой избы, чтобы прогуляться на морозе и подышать свежим воздухом.
Дома их уже ждали, так как пан Понговский отправил вперед слугу с извещением. Тот же самый слуга вышел теперь им навстречу и, поклонившись, сказал:
– Райгородский староста, пан Грот, изволили приехать.
– Ах господи! – воскликнул пан Понговский. – И давно уже ждет?
– Еще нет и часу. Они хотели уже уезжать, но я им сказал, что ваша милость с минуты на минуту должны быть дома.
– И хорошо сделал.
Потом он обратился к гостям:
– Пожалуйте, господа. Пан Грот – мой родственник со стороны жены. Вероятно, он возвращается этим путем в Варшаву от брата, потому что он депутат сейма. Прошу покорно! Прошу!
Через минуту они очутились в столовой, лицом к лицу с райгородским старостой, который едва не упирался головой в потолок, ибо ростом он был даже выше братьев Букоемских, а комнаты во всем доме были необычайно низкие. Это был видный шляхтич, с умным взглядом, с лицом и лысиной сановника и с шрамом на лбу между бровями. Этот шрам, похожий на морщину, придавал ему суровый и сердитый вид. Однако он любезно улыбнулся пану Понговскому и, раскрыв объятия, произнес:
– Так-то, я, гость, встречаю хозяина в его собственном доме.
А пан Понговский обнял его за шею своей единственной рукой и проговорил:
– Вот так гость, вот так милый гость. Дай Бог здоровья, что вы посетили меня! Ну что там слышно?
– De privatis[155] – хорошо, a de publicis[156] – тоже хорошо, потому что война.