Чем пуще заводчики лютовали, тем ярче ненависть у людей в сердцах разгоралась. Жарче огня в кричне она была, сильней смерти.
Много подневольного народа стали гнать Демидовы на горы Камень, как в те поры Урал называли. Были люди с разных мест, отдаленных.
Заскрипели телеги, а в зимнюю пору дровни. Зазвенел топор в дремучих лесах. В земле вырастали балагуши, казармы.
В муках рождался завод: словно в горне кузнечном, закалялся и креп характер рабочего люда, твердый, будто гранит, смелый, как беркут, верный народу, как лебедь своей лебедихе.
Годы шли. Как-то раз пригнали много, много народу в Кыштым. Был он из смоленских лесов — зеленого моря. Парни — один к одному, в плечах равные. Девки — одна другой краше.
Говорят, когда подходили люди к заводу, лес, что века хмурый стоял, враз заулыбался, повеселел, вершинками заобнимался, глядя на эту красоту человечью. Были среди них парень один — Устином звали — да девка одна — красавица Дунька. Об них и речь поведем.
Каждого пришлого, как на базаре коней, осмотрел сам управитель завода, а был это богатимый в то время купец Лев Расторгуев. Через верх-исетского купца и заводчика Яковлева Расторгуев в купечество записался. Недаром любил Лев темную ночь да дорогу большую, с нее и в управители угадал, а потом и заводы к рукам прибрал. Одним словом, темный был человек Расторгуев, не светлей других заводчиков.
Оскалил зубы Расторгуев, когда к нему Устин подошел, видать, доволен остался управитель. Потер руки, поднял картуз, хлопнул парня по спине, повернул раз-другой и крикнул:
— На гранит его, Самсона-те. — Имел Расторгуев привычку «те» прибавлять. — Ишь, чисто Самсон! Силища-те! Лев!
С той поры и забылось у парня имя. Стали его все Самсоном звать. Раньше имена-то редко знали. Больше по прозвищу отличали.
Дунька же в другой ад со всеми девками попала: на елани, что теперь Соймановской долиной зовется, золото мыть угадала.
Побежали дни, а за ними годы. Стали люди себе по сопкам гнезда вить. Будто бы из камня улицы рождались. Закипела, как вода в котле, жизнь. Но как говорится: «Где вода кипит, там и накипь бывает». И верно. Враз появились на заводе среди рабочих разные душегубы: надсмотрщики, погонялы, наушники, егеря.
Был среди них и Перфишка. Киприком звали, а то еще и Удавом. Начнет он работным урок давать, как примется правилками махать. Машет, машет целым веником правилок, а сам во всю ночь кричит:
— Ежели не сробишь, хе-хе, правилочку получишь, а то удавчик шейку обовьет — вот так, как салопчик затянет, хе-хе.
Чисто бродяга был Перфишка и пожадней самого Расторгуева, пожалуй, к тому же здоровущий, с рыжей бородой, без бровей и с хромой ногой.
С первых дней невзлюбил Перфишка Самсона. Не раз нападал на Устина, что тот ко времени не успевал урок свой докопать. Довелось Самсону гранит резать и таскать для расторгуевского дворца, что на косогоре вырастал. Часто за ребят Самсон работал. Не под силу было малолеткам камни подбирать и в тачку класть. Плакали от надсады ребятишки, а Самсону было невтерпеж. Жалел он их шибко, а бывало и так: враз кто-нибудь и занеможет из работных, а гранит резать надо.
Так вот кинулся как-то раз Перфишка на Самсонку. Свистнула правилка, но Самсонка увернулся и на Перфишку сам напал. Схватил он большущий камень в руки и голой грудью вплотную в кумач Перфишке уперся.
Поглядел Самсон на щелки, где у Перфишки змеились глаза, и камнем перед носом Удава повертел.
— Не трожь! Я тебя, как твои правилки, переломаю и в озере обмакну! А за робят вот получай, змееныш окаянный! — да как развернется сам.
Не успел Перфишка завизжать, как Самсон все правилки переломал.
Кинулись на Самсона Перфишка и наушник Филька, что правилки за Удавом ворохом таскал, но Самсонка увернулся и так их, сердешных, шуганул, что у Перфишки вместо носа шаньга стала, а Филька облысел. Бросились оба негодяя прочь, а Самсон им вслед:
— Вдругорядь попадетесь, не пеняйте на себя, обоим дорогу в рудник заложу.
Сроду с той поры Перфишка больше Самсону на глаза не попадался, но злобу затаил и стал часа дожидаться, чтобы расплатиться с ним.
А Самсонка все работал, стопудовый гранит резал да людям помогал. Не вил он себе гнезда, не манили его девичьи косы, что мелькали перед ним. Все девки чужими ему казались, хотя многим он люб был — его кудри и глаза девкам головы кружили.
Только одна сердце его щемила, и та, чья коса перед ним ни разу не мелькнула, чьи глаза не им любовались.
Полюбилась Самсону Дунька еще дома, в родной деревне. Росли вместе. По вечерам зори часто провожали.
Красавица Дунька сиротой жила. Отец ее и мать до Кыштыма не дошли, на краю дороги навек улеглись.
Диво людей брало, глядя на девку: и одета была чуть не в тряпки, и голодна, и без материнской ласки росла, а посчитать — всех краше во всем заводе была. Складная, ловкая, будто кто ее в Куелге из лучшего мрамора точил. Алой сараной ее маленький ротик цвел, а большие глаза, чуть с косинкой, так печально на людей глядели — век таких глаз не забыть!
А время шло, свой черед соблюдало, над Уралом бежало. Прошумели над горами две студеные зимы с той поры, как из Смоленщины люди пришли. Отгремели грозы, осень подошла.
Опять, как и раньше, Самсонка трудился на граните, соленым потом камни он скреплял. Пуще прежнего народ его ценил. За совесть парень крепко бился.
Один раз обсказали ему люди про то, что сын приказчика Егорка собрался одной девке ворота мазать. Дурничка такая была раньше — обесчестить девку навек за то, что в любви Егору отказала, а Егор был такой, про которых люди в шутку говорили: «Под носом у него взошло, а в голове не посеяно вовсе». Непутевый и дурной, задира первый.
Одних собак Егор боялся. Парнишкой малым еще он был, стал раз собак дразнить. Одна возьми да и кинься на озорника. Едва оттащили его, но без уха он остался. Подговорил этот безухий таких же непутевых, каким был сам, и ранним утром, когда чуть светать стало, к девкиной избе ворами подкрались. Один с дегтем, другой помельник нес, а Егорка — вроде коновода.
Давно их поджидал Самсонка, за соседней балагушей спрятался он, а как парни подошли, выскочил Самсон и прямо на Егора. Оторопел безухий, аж присел, а двое остальных, видно, не сробели и давай кричать:
— Из земли, што ли, ты, окаянный, появился? — и петухами принялись на Самсона налетать.
Осмелел тут и Егорка.
— Ишь, вздумал за девку заступаться! — раскричался он.
Но рассвирепел и Самсонка:
— Чего вы народ зря поднимать собрались? Чего орете? Зачем помельник и деготь принесли? А ну-ка, поворачивай обратно! А то… — и Самсонка кулак им показал.
— Ай, ай! — на весь поселок Егорка заорал. — Православные? Кумовья! Подберись! Смажь-ка рыло лыцарю Самсону. Пущай за чужих девок не заступается! Налегай, братцы, на ероя! — кликнул он дружкам своим.
Но парни присмирели. Знали они, что с Самсоном не шути. А Самсон Егору говорил да с сердцем:
— Эх ты, сын варначий! Вздумал девке честь марать. Да рази такой бессовестный, как ты, будет девке люб?
В это время градом высыпали люди. Шум и крики. Девка в слезы, Егорка наутек. С перепугу вымазался чертом в дегте и под смех всего околотка убежал.
Все же отомстил отец Егорки Самсону. В мокрой шахте приказал ему работать. Затуманился Самсонка, но не шахта его пугала, а тоска по Дуньке в землю гнула, сердце жгла.
Не говорил Самсон девке, что она ему желанная была.
Знал он, давно уж догадался, что не про него она думу берегла. Другого Дунька любила, и парень был неплох: чернобровый, статный — красавец Евсей, один во всей округе певун и соловей.
И вот как-то раз забрел Самсонка на вечерку, невмоготу ему было оставаться одному, казарму караулить. На посиделках была и Дунька, милого ждала.
Как полагается, сказки говорили, а потом за песни принялись. То одна затянет девка, то другая подхватит:
Иссушила молодца —
Не полуденна жара,
Не полуденна жара,
А работушка горняцка.