Казалось бы, доброе, сердечное письмо, чего с жиру-то беситься. Я — в обойме его избранных дам. Он все еще зовет меня замуж. Он хвалит мою прозу. И все же я обиделась. Я слишком долго и хорошо знала Довлатова, чтобы не заметить «легкой подлянки».
Есть старая английская пословица: «Джентльмен никогда не обидит нечаянно». Переименовать мою повесть «Двенадцать коллегий» в «Двенадцать калек» он случайно не мог. Слишком строго и бережно относился к языку. То есть это была продуманная «акция унижения меня». И хотя я вовсе не против над собой посмеяться, первые попытки начинающего литератора лишили меня чувства юмора и заодно кожи. Он сам был таким же сверхранимым в начале своего литературного пути, и наверняка об этом помнил. Я завелась с пол-оборота, «ощерилась» и показала клыки, что и нашло отражение в моем ответе, который, к сожалению, как и многие другие мои письма, не сохранился.
Сергей попятился, забыл, что он «настолько счастлив, что даже тревожно», и решил сменить свой оптимизм и веру в будущее на черный, бесперспективный туман. Поскольку предыдущее (оптимистическое) и нижеприведенное (траурное) письма были написаны с интервалом в двадцать дней, было ясно, что Сергей решил бить на жалость.
24 октября 1978 года, Вена
Людочка!
Прости меня за глупость. Я как-то совершенно не умею выбирать тон. С тобой — особенно. Как будто завидую или даже сержусь. Почему-то рассердился на твою литературу. Мол, и в этом обошла. Обновленным я себя не чувствую, уверенным — тем более. Я когда-то спросил Ефимова, будет жизнь лучше, или нет. Он говорит, кому хорошо, тому будет еще лучше, кому плохо, тому будет еще хуже. Именно так и получается. Посуди сама. Литературные перспективы ничтожны. 80 процентов написанного даже не буду пытаться издать. Есть одна приличная книжка о журналистике и все. И задумок (наше с тобой любимое слово) нет. В каком-то смысле дома я ощущал себя более полноценным. Дальше. Семья неизвестно, есть или нет. Я очень люблю Катю. А с Леной умудрился поругаться даже когда она звонила из Нью-Йорка в процессе трехминутного разговора. И так будет всегда.
Разреши сделать тебе чудовищное признание. Больше всего на свете я хочу быть знаменитым и получать много денег. В общем, я совершенно не изменился. Такой же беспомощный и замученный комплексами человек, умудрившийся к 37 годам ничем не обзавестись. А кое-что и потерять. Здесь у меня даже собутыльников нет.
Я тебя обнимаю, мама кланяется. Глаша с нами.
Твой Сергей
P. S.
Не попадалась ли тебе «Русская мысль» за 19 октября? Там про меня целая страница с красивой фотографией.
С.
Как видите, Сергей не всегда считал (или, по крайней мере, говорил), что Лена спокойна, как дамба, и постоянна, как скорость света. А вопрос о том, не попадалась ли мне «Русская мысль» с красивой фотографией, был, по меньшей мере, странным, потому что Довлатов прислал мне бандероль с тремя экземплярами газеты. Там не про него страница, а его автобиографический рассказ под названием «Мной овладело беспокойство». И фотография, действительно, красивая: Сергей за письменным столом — строгое лицо, строгий пиджак. Кстати, двадцать лет спустя, совершенно забыв об этой статье и ее названии, я написала книжку рассказов о путешествиях и озаглавила ее следующей пушкинской фразой «Охота к перемене мест». Забавно, как похоже мы мыслили, и как приятно, что почти любая пушкинская строка может быть использована как название книги. И никто не обвинит в дурном вкусе.
В связи с тем, что этот номер «Русской мысли» № 3226, за 19 октября 1978 года, почти что канул в Лету, мне хочется привести здесь довлатовскую статью «Мной овладело беспокойство» — о последнем периоде его жизни в Советском Союзе, аресте и отъезде, написанную в излюбленном им жанре правдоподобного абсурда. Кстати, он использовал это название еще раз, прицеливаясь к «Филиалу».
Итак, сокращенный вариант статьи.
Мной овладело беспокойство
…Опытный ленинградский знакомый (две судимости) высказался решительно и четко:
— Тебе нужно переехать, как минимум, в другой район. А лучше — в Америку.
— Мне и здесь… плохо, — сказал я.
— Иначе тебя посадят. Вот увидишь. Ты на редкость «судибелен».
— То есть?
— Смотри. Ты не русский. Не из пролетариев. Любишь выпить. Дважды был женат. Чуть что, лезешь драться. У тебя долги. Алименты. Ты полгода не работаешь. Говоришь Бог знает что. Печатаешься на Западе. Выстраивается логическая цепь. Пьянка, жены, алименты, хранение, тунеядство, антисоветизм…
— Думаешь, могут сфабриковать уголовное дело?
— Чисто уголовное — вряд ли. Все-таки, публикации… «Континент»… «Время и мы»… «Ардис»… Друзья на Западе шум поднимут. Думаю, это будет пропаганда с гарниром из морального облика. Ты очень заманчивая фигура для ГБ. Какой-нибудь майор станет подполковником. А капитан — майором. В нашем государстве…
— В нашем государстве, — перебил я, — капитан Лебядкин стал маршалом.
И тут я задумался. Почему я живу на мамину пенсию? Говорю по телефону на диком эсперанто? Боюсь выходить на улицу? Храню рукописи у друзей? И вообще, как я стал уголовником?
В шестьдесят третьем году я написал первый рассказ. Затем еще десяток. Разослал по журналам. Талантливо, отвечают, использовать не можем. Ущербные мотивы, нездоровые тенденции. Какой-то странный юмор.
Ладно. Становлюсь журналистом. Все же перо, бумага, типографская краска. Издали похоже на литературу. Параллельно ищу слова. Сочинения мои блуждают по редакциям.
1973 год. Служу в республиканской партийной газете. Сборник моих рассказов готов к печати. Обтекаемая средняя книжка. Экземпляр попадает в КГБ. Оттуда звонят в типографию. Набор готовой книги рассыпан.
Иду в КГБ. Мол, в чем дело?
— Сдержаннее надо быть, тов. Довлатов, сдержаннее. Кто ваши друзья?
— Писатели, журналисты…
— С кем из эмигрантов переписываетесь?
Так, думаю, ясно.
— Говорят, восхищаетесь подвигами Моше Даяна?
— Кто говорит?
— Есть такая песня: «Родина слышит, родина знает…». Мы все знаем, нам все заранее известно.
1976 год. В феврале «Континент» публикует мой рассказ. Я лишаюсь последней халтуры — внутренних журнальных рецензий. КГБ опрашивает моих знакомых. Интересуются не литературными делами. Ведутся разговоры исключительно бытового характера. Все говорит о попытке сфабриковать уголовное дело.
В начале 1978 года уезжают моя жена и дочка. Жена уговаривает ехать вместе.
— А если меня не выпустят? Кроме того, я еще не решил…
Я понял вот что. Честный человек, живущий в России — герой. Герой, обладающий титанической силой духа, преисполненный жертвенности, аскетизма и бесстрашия. Всеми этими качествами я, увы, не обладал и не обладаю. Однако, ехать не спешил. Пока, мол, не трогают…
В апреле меня избили. Шел по улице, навстречу двое милиционеров. Затащили в отделение и стали бить. Без единого слова. Затем суют готовый протокол: «Распишитесь». Читаю: «Задержан в нетрезвом состоянии. Выражался нецензурными словами. Оказал злостное сопротивление».
— Чушь какая-то… Не подпишу.
Снова начали бить. А сопротивляться нельзя. Вызовут по рации наряд, да еще с понятыми. Вконец изувечат. А дома мать. А у нее давление 260/140. И вообще, когда тебя долго бьют, настроение портится. Короче, от шока и бесхарактерности я эту дикость подписал.
— Это намек, — высказался опытный знакомый (две судимости). — Чего, мол не едешь, поторапливайся. Иначе тебя посадят. Пришьют какую-нибудь уголовщину и будь здоров!
— Пусть они сами уезжают.
— Кто?
— Кто мне жизнь исковеркал.
— Дождешься… уедут они… Там работать надо…
Май. Звонок в дверь. Открываю:
— Приветствую вас, я следователь Лобанов. Откуда у вас кастет?