Лиминальное время пандемии оградило нас от осознания, что мы уже живем в эпоху, определяемую тем, что антрополог Арпад Саколцай метко назвал «постоянной лиминальностью»[125]. Вновь стало ясно, что многое из воспринимаемого нами в повседневной жизни как данность продолжит исчезать, а этот пресловутый «конец нормальности» начался еще несколько лет назад. Мы переживали переходный период, исход которого был непредсказуем и не поддавался воображению.
Ощущение постоянной лиминальности – это и социальная, и личная проблема. Оно нарушает нашу внутреннюю экологию, переворачивает аффективный бюджет с ног на голову, создает ощущение нереальности и парадоксальности жизни[126]. Несмотря на бо́льшую свободу и легкость будней, это ощущение парадокса не отпускало меня. Я чувствовал то, что Ролан Барт в беседе с психоаналитиком Дональдом Винникоттом назвал «страхом наступившего», страхом «уже случившегося краха»[127]. У меня было впечатление, будто мое понимание отстает от происходящего и то, чего я боялся, уже давно стало реальностью. Я знал и в то же время не хотел признавать, что пандемия прежде всего показала перемены, ожидающие нас в будущем, что увидеть их уже стоило нам многого и что это было не просто предупреждение. Пандемия дала нам понять, как будет выглядеть конец света, нарративы которого нам уже давно хорошо знакомы. В каком-то смысле это был тот самый крах, уже случившийся апокалипсис.
Просматривая тогда свои записи, я наткнулся на лист со списком, который составил по просьбе психотерапевта несколько лет назад. Он предложил мне сформулировать в нескольких пунктах, как я представляю себе собственное, сугубо личное будущее. Я написал, что хочу жить в старом фермерском доме под Берлином, причем не один, а вместе с любимым человеком, с которым нас будут объединять общие интересы, постоянные разговоры и страсть. Наш дом был бы всегда открыт для гостей, мы бы находили время для больших застолий. В саду я бы выращивал фрукты и овощи, которые трудно купить или которые гораздо вкуснее свежесобранными: шелковицу, вишню, абрикосы и различные сорта персиков, рапини, цикорий из Кастельфранко, фасоль Борлотто. Я бы достаточно зарабатывал на писательстве, чтобы накопить на безбедную старость и вести более спокойную жизнь. А еще я бы перестал без конца сомневаться в смысле всего этого, в своем месте в мире.
Я завороженно смотрел на лист и без конца перечитывал пункты. Внезапно я осознал, что держу в руках очень точный список своих неоднозначных потерь. В нем были перечислены варианты желаний и надежд, сопровождавших меня долгие годы и, вероятно, разделяемых многими людьми. Я держал в руках свидетельство того, что писательница Дебора Леви лаконично называет unreal estate – нереальной, воображаемой недвижимостью. В одном из самых трогательных отрывков романа-эссе она рассказывает подруге о недвижимости своих фантазий – об окруженном гранатовыми и мимозовыми деревьями доме на реке с пристанью и лодкой где-то в Средиземноморье. Она говорит, что всю жизнь носила этот дом с собой. Подруга спрашивает, не слишком ли велик груз этой фантазии, не лучше ли отпустить ее, на что Леви отвечает: она бы разрушилась изнутри, если бы у нее не было этого дома, этой будущей жизни, ожидание которой наполняет ее радостью[128]. Я понимал, что она имеет в виду.
Фантазии о жизни вдвоем в большом фермерском доме с просторным садом долго поддерживали меня. Но, составляя этот список, я в глубине души знал, что скорбь по записанным в нем неоднозначным потерям уже началась, и всего через несколько недель бросил терапию. Одной из причин стал разговор об этом списке. Психотерапевт хотел зародить во мне чувство, что я смогу добиться такой жизни, если буду достаточно этого хотеть и много работать. В каком-то смысле он стремился восстановить во мне «жестокий оптимизм», если процитировать Лорен Берлант. Я знал, что внушение чувства самоэффективности и контроля над своей жизнью – одна из основ лечения депрессии, и понимал, что психотерапевт выполняет свою работу. Тем не менее я ощущал иллюзорность такой позиции. Мне пришлось подвергнуть сомнению идеи, реализация которых становилась все менее вероятной. Возможно, мне пришлось расстаться с ними совсем.
Психотерапевт не мог этого понять. Собственный взгляд на мир казался ему правильным, он раз за разом находил этому подтверждение. Он действительно был убежден, что можно управлять своей жизнью и реализовывать мечты, по меньшей мере основные. Я знал людей, думающих, как он. Среди них были друзья, знакомые. Они полагали, что все, чего бы они ни пожелали, сбудется. Они не понимали, что эта вера сохранялась лишь благодаря их привилегированному положению. Что эта вера подтверждается только в том случае, если ты принадлежишь к определенному социальному классу и живешь в определенной части страны, если у тебя определенный цвет кожи и определенная сексуальная ориентация, определенные биографические и психологические предпосылки. Я не был одним из этих людей и уже не хотел быть одним из них.
Когда я просматривал этот список, в моей голове постоянно крутился вопрос: кем бы я был без него? На что была бы похожа моя жизнь без реализации этих идей? Полин Босс, столько лет изучавшая, как мы справляемся с неоднозначными потерями, раз за разом убеждалась, что люди могут быть на удивление жизнестойкими. Согласно одной из ее главных идей, мы способны жить с амбивалентностью, определяющей наше существование. Иногда невозможно найти решения проблем, потому что этих решений не существует. Иногда неоднозначность нельзя проработать, от нее не избавиться, с ней не справиться. Иногда насущные вопросы остаются без ответа, потому что ответа на них нет. Тогда наша задача – принять неоднозначность и в этом принятии искать для себя новые возможности. Даже если неоднозначные потери травмируют, мы способны организовать свою жизнь так, чтобы она приносила удовлетворение. Для Босс это не имеет ничего общего со смирением, стоицизмом или приспосабливанием, а связано с развитием внутренней свободы[129]. Мы идем по жизни, полагая, что должны все «преодолеть». Зачастую это невозможно, зачастую приходится расстаться с этим полаганием, чтобы найти путь.
Кстати, не Пит Удольф, которым я так восхищаюсь, создал мой любимый, наиболее близкий по духу сад. Он не излучает классическую красоту садов Жана-Батиста де ла Кинтини, Карла Форстера или Виты Сэквилл-Уэст. Он находится в Дандженессе, в графстве Кент, в двух часах езды на юго-восток от Лондона, в тени атомной электростанции, доминирующей над плоским прибрежным ландшафтом. Всего в нескольких сотнях метров от скалистого пляжа Ла-Манша стоит небольшой дом, известный как Prospect Cottage, из мореной древесины, с неоново-желтыми оконными рамами. Его создал гомосексуальный художник и режиссер Дерек Джармен. Мы с Эндрю, лондонским другом, посетили этот сад за год до пандемии.
На коттедж «Проспект» Джармен наткнулся случайно в 1986 году во время очередных съемок. У него уже обнаружили ВИЧ – болезнь, от которой он умрет через восемь лет[130]. Условия для садоводства в Дандженессе были более чем сложными: бесплодный ландшафт, слишком сухая и бедная питательными веществами для большинства садовых растений каменистая почва, соленые восточные ветры и сильные солнечные лучи, выжигающие листья. С помощью друга Джармен завез навоз, улучшил почву, построил высокие грядки и ульи за домом, экспериментировал с различными сортами растений и выяснил, как защитить их от неблагоприятной погоды. То, что начиналось с хрупкого шиповника и несокрушимого случайного саженца краснолистной ламинарии, с годами превратилось в потрясающе красивый сад, в котором расцвели утесник, календула, чайная роза, морозник, мальва, дикий мак, лаванда, иссоп, акант, фенхель, тмин и небольшое фиговое дерево. Между растениями стояли скульптуры, которые Джармен сооружал из коряг, металла и камня, словом, из того, что находил на пляже.