Я старался постепенно отпускать мысль, что однажды найду человека, с которым захочу состариться и создать семью. Я также пытался расстаться с идеей, что дружба может как-то заменить любовные отношения, что друзья спасут меня от одиночества. Порой мы изо всех сил держимся за что-то и не отпускаем, поскольку привыкли к причиняемой этим боли, привыкли к тому, что так много вещей причиняет боль. Возможно, так было и со мной. Я потихоньку начал распутывать вязание своей жизни, чтобы сделать из этой нити что-то новое. Но еще не знал, что именно.
Отпуск в Фамаре
Вскоре после Нового года моего знакомого нашли мертвым у него дома. Я узнал об этом через общего друга. Мы с Петером ровесники. Он был успешным психотерапевтом, знал, что к чему в этом мире, быстро располагал к себе людей обаянием и юмором. Со стороны казалось, что он живет прекрасной жизнью. В последние месяцы я по большей части игнорировал его звонки. Как и у многих знакомых мне гeeв, его поначалу беззаботная ночная жизнь с годами превратилась в тяжелую зависимость со всеми вытекающими драматическими последствиями. Я познакомился с Петером, когда он впервые обратился за помощью. После года жизни без метамфетамина, ГОМК и МДА[89] – наркотиков, которые помогали ему беззаботно заниматься сексом, – у него начались взлеты и падения, рецидивы и периоды надежды. Его близким это разбило сердце. Петер умер от передозировки. Мужчина, с которым он был в ту ночь, скрылся с места трагедии. Невозможно сказать, была ли смерть Петера несчастным случаем, или его убили, или он покончил с собой.
Известие о его смерти пришло, когда, несмотря на периодические проблески надежды, меня не покидало чувство безутешности. Пандемия длилась уже почти год. После некоторых приготовлений я снова встретил Рождество с Мари, Олафом и Йоном, но и до, и после я мало кого видел, разве что только на прогулке. Я перестал пользоваться общественным транспортом. Музеи, кино, театры, оперные и концертные залы были закрыты так давно, что я почти забыл об их существовании. Многое из того, что когда-то скрепляло мою жизнь, исчезло. Я вот уже примерно год ни к кому не прикасался, никого не обнимал, если не считать редких срывов.
После праздников заболеваемость в мире достигла нового максимума, а в Великобритании и Южной Африке были обнаружены более опасные и легче передающиеся штаммы вируса, грозившие быстро распространиться и в остальных странах. Смертей вокруг меня становилось все больше, включая родителей друзей, а также таких людей, как Петер. Многие испытывали подобные чувства. Я думал о том, сколько травм нам придется прорабатывать ближайшие несколько лет, если пандемия скоро закончится.
Путешествовать не запрещалось, но недвусмысленно не рекомендовалось. Последние несколько недель мы с Давидом и Рафой, моими лучшими друзьями, раздумывали, стоит ли нам лететь. Мы планировали отпуск на Лансароте летом, когда почти никто не хотел верить, что пандемия в той или иной форме будет сопровождать нас несколько лет. Во время долгой прогулки за несколько дней до вылета я спросил Габриэлу, семидесятилетнюю подругу, мудрому мнению которой я привык доверять, действительно ли морально оправданно ехать в отпуск и наслаждаться солнцем в такое время. Не совсем, сказала она, но лететь, конечно, надо – вопреки всем трудностям, препятствиям и рискам. Мол, это пойдет мне на пользу, и делать такие исключения нужно: мы все их делаем, иначе подобные ситуации не выдержать.
Когда мы подъехали к Фамаре, поселку на западном побережье острова, я понял, что решение приехать сюда было верным. Над вулканическими полями и горами, цвета которых варьировались от светлого ржаво-красного до глубокого черного, раскинулся ярко-синий купол предвечернего неба. На горизонте подвижными полосами пенился морской залив. Мимо нас проплывали пальмы, и весь иноземный, луноподобный пейзаж усеивали светло-зеленые пятна: мелкие растения и кустарники, проросшие после дождя, который шел здесь за несколько дней до нашего прибытия. Мое тело, все еще скованное тисками берлинской зимы, ликовало. Мы опустили крышу кабриолета. Я ощущал на лице теплый ветер, а глаза за солнцезащитными очками пытались приспособиться к новому освещению. Мои друзья, как и я, были на острове впервые. Мы переживали это вместе, получая опыт, которого у нас еще не было. Я и не подозревал, как сильно мне не хватало такого простого аспекта жизни.
Даже самые оптимистичные люди из живущих в одиночестве иногда говорят, насколько маловероятной им кажется идея однажды вновь вступить в любовные отношения. Я помню бесчисленные разговоры с друзьями, в которых они описывали мне как раз такую форму безнадежности, когда они чувствуют себя исключенными из мира тех, кто может любить и быть любимым. Тогда я не понимал этого и всегда отвечал, что их взгляд на ситуацию искажен. Теперь же фортуна переменилась, большинство этих друзей находятся в отношениях, а я остался один, так что, повторюсь, стал думать иначе.
Однако я сомневался, что безнадежность – верное слово для обозначения моего чувства. Оно казалось как-то сдержаннее и в то же время безысходнее. Ролан Барт вводит понятие акедии, и оно нашло во мне больше отклика. С помощью этой идеи, пришедшей из раннего христианства, Барт обозначает «подавленность», «горечь», «сухость сердца»[90]. Для него акедия описывает не утрату веры в любовь, а потерю интереса к ней[91]. В «Дневнике скорби» он определяет ее как «невозбудимость» и «неспособность любить», приводя следующие слова для более точного описания этого состояния: «Тревога, потому что я не знаю, как вернуться к щедрости моей жизни – или к любви. Как любить?»[92] Вот что я чувствовал. О чем себя вопрошал.
Влияние романтической безнадежности на свою жизнь осмыслял не только Барт, но и, к примеру, психолог Уолт Одетс, десятки лет ведущий психотерапевтическую практику в Беркли. В книге «Выйти из тени» он, в частности, показывает, что подобные чувства особенно распространены среди гeeв[93]. Я полагаю, это справедливо для многих квир-людей, будь то лесбиянки, геи, бисексуалы или трансгендеры. Для многих, похоже, сбылось то, о чем нас предупреждали в юности нередко с самыми благими намерениями: из-за своей инаковости мы проведем жизнь в одиночестве, без любви.
Впервые я почувствовал такую безнадежность, акедию, в начале девяностых. Мне было четырнадцать, и я влюбился в мальчика из параллельного класса. Этот симпатичный парень с длинными светлыми волосами излучал суверенность, которая словно говорила, что он никогда не сомневался в себе, своем теле и своей сексуальности. Насколько мне известно, я был единственным гeeм в маленькой провинциальной гимназии в Мекленбурге, докуда зарождающееся движение за права гeeв еще, разумеется, не дошло. Если и были другие геи, то они лучше скрывались. В то время приходилось прятаться. Эпидемия СПИДа определяла новостную повестку и грозила уничтожить целое поколение. Быть гeeм означало распространять самую стигматизированную болезнь из когда-либо существовавших. Казалось, весь мир ненавидит нас и ждет нашей смерти. У меня никогда не возникало сомнений, что сексуальные эксперименты или даже что-то вроде бурной интрижки для меня невозможны. Может, однажды, в далеком будущем, но не сейчас.
Иногда скрываешься так хорошо, что забываешь, кто ты. То, что узнаешь в тот период жизни, когда, сам того не осознавая, узнаешь о себе почти все – кто ты, кем можешь быть, кем в принципе можно быть, – будет влиять на тебя еще долго. Много лет спустя, живя в Парк-Слоуп с партнером, отправляясь по субботам на фермерский рынок, закупаясь на неделю вперед и выбирая, в какой клуб нам пойти вечером, я действительно полагал, что прятки моей юности уже не имеют ко мне никакого отношения. Помню сеанс с Оной, психоаналитиком, к которой регулярно ходил уже полгода, поскольку, что бы ни делал, депрессия всегда настигала меня и, бывало, я переставал понимать, зачем вообще жить. Мы обсудили ряд проблем: поговорили о моем расстройстве пищевого поведения, о том, почему я так много пью, почему у меня такие сложные отношения со своим телом, как много подтверждения сексуальной привлекательности мне нужно и почему, вопреки всем намерениям перестать это делать, я продолжал изменять партнеру. Почти на каждом сеансе мы с Оной рано или поздно упирались в какую-то точку, дальше которой не могли двигаться. И тут она спросила меня, не стыжусь ли я быть гeeм. С удивившей меня самого резкостью я ответил, что нет. Я уже много лет не притворялся, открыто обходился с собственной сексуальностью и жил с мужчиной в городе, где это уже не считается чем-то диковинным. С чего мне испытывать стыд? Она ничего не сказала и только подняла брови в ответ на мою бурную реакцию.