Ту же картину у пациентов наблюдал психолог Роберт Вайсс. Многие, как он отмечает в книге «Одиночество», недооценивают ту роль, которую это чувство играет в их жизни, причем существенно. Даже если механизмы вытеснения не всегда срабатывают успешно, они приводят к тому, что мы уже не в состоянии вспомнить интенсивность собственного опыта одиночества. В результате мы больше не можем представить, насколько болезненным оказывается этот опыт для других людей.
Фромм-Райхманн приходит к заключению, что эти стратегии избегания не остановить даже психотерапевтическим процессом. Одиночество вызывает у другого человека специфическую боязнь, «страх заражения», которому подвержены даже психотерапевты. В результате многие люди, страдая даже от легких форм одиночества, почти лишены возможности говорить об этом. Чувство одиночества превращается в тревожную тайну, которой невозможно в достаточной мере поделиться[71].
Чем дальше, тем больше мне казалось, что моя жизнь-одному, с ее периодическими приступами одиночества, становится жизнью, фундаментально и постоянно этим чувством характеризующейся. Я задавался вопросом, не подвергают ли реалии того года – расползающийся страх перед будущим, вспышки коллективной паники, новости о болезни и смерти, быстро ставшие частью повседневности, и, конечно, социальная дистанция и локдаун, – большинство людей, которые живут одни, испытанию фундаментальным одиночеством.
Я делал то, что мог: собирал информацию, читал все, что находил, о новой болезни, слушал тематические подкасты и усердно соблюдал все рекомендованные меры предосторожности. И я с головой окунулся в работу – отчасти потому, что это шло мне на пользу, отчасти потому, что пришлось. Из-за пандемии отменились различные мероприятия, авторские чтения и открытые форумы. Некоторые из них я очень ждал: например, заключительного доклада на конгрессе по психологии, на котором в предыдущие годы выступали весьма уважаемые мной авторы, или литературного фестиваля на юге Франции, помимо интересных встреч обещавшего и подходящую для отпуска погоду. Отмены привели и к финансовым потерям. Я отложил работу над своими текстами и начал искать заказы на статьи, редактуру и переводы, причем порой за гонорар, на который при других обстоятельствах никогда бы не согласился. Я был благодарен за такую возможность, но приходилось работать больше, чем когда-либо, и мне не хватало того письма, ради которого я вообще выбрал эту профессию. Все это ощущалось как утрата смысла, и ее не получалось адекватно выразить словами.
В свободное от работы время я следил за удручающими новостями, в том числе из стран, где я когда-то жил или проводил много времени. Некомпетентные действия политиков стоили там многих жизней, да и кризисная политика Германии лишь казалась более разумной, чем была на деле. Я переживал за друзей в Нью-Йорке и Лондоне, и даже редкие письма и созвоны с ними не могли унять тревогу. Меня преследовало ощущение, что тамошняя жизнь, некогда для меня такая важная, совершает необратимый поворот.
Отмена культурных мероприятий в охваченном пандемией городе парализовала мою социальную жизнь. В буднях зиял гнетущий пробел. Родители и сестра звонили чаще обычного. Друзья, с которыми я давно не общался, интересовались, как у меня дела, и рассказывали, как справляются с ситуацией. С некоторыми я то и дело созванивался через FaceTime или Zoom. Но часто я не видел никого по несколько дней, а то и недель, не мог даже выйти на прогулку из-за требований закона и собственной осторожности. Прекратила собираться даже группа психологической поддержки, на встречи которой я ходил почти десять лет. Многие из таких групп перешли в онлайн, что было лучше, чем ничего. И все же эти лишения представлялись мне драматичными, поскольку питали общую утрату смысла.
Пожалуй, тяжелее всего было отдалиться от самых близких друзей. Всех их занимали собственные проблемы, что не давало ни с кем нормально общаться. Сильвия и Хайко жонглировали работой, ежедневно контактируя с массой потенциально заболевших людей, а когда не было срочных вызовов, планировали домашнее обучение Лилит. Долгое время я не видел их вообще, и за садом они теперь ухаживали сами. Мари и Олаф также изо всех сил пытались совмещать домашнее обучение Йона с работой и бытовыми заботами. Иногда я выходил погулять с ними и их новой, очень милой и пушистой собакой, но всякий раз наше общение словно замирало. Вызовы нового времени пробудили в нас сильный инстинкт гнездования. Все без исключения друзья, состоящие в паре, сосредоточились на семейной жизни. Время, проведенное нами вместе до пандемии, всё, что мы самым естественным образом делали, с пугающей быстротой уходило на второй план. Иногда казалось, что ничего и не было. Для большинства людей пандемия уменьшила мир. Но если вы и до нее жили в одиночестве, это уменьшение означало фактическое исчезновение всякой близости.
Разговоры с друзьями тоже в основном сводились к проблемам в их отношениях и семьях, которые автоматически приобретали большее значение, чем мои, якобы ограниченные жизнью в одиночестве. Мой резерв сочувствия начал истощаться. Бывало невыносимо выслушивать, сколько трудностей испытывают эти важные для меня люди и как они страдают от пандемийных ограничений и расползающегося повсюду страха. Или узнавать, как они, в каком-то навязчивом порыве холостого действия, начинали вдруг во всем видеть позитив, чуть ли не поздравляя себя с тем, что несколько раз выходили на балкон аплодировать низкооплачиваемому медперсоналу страны за ту опасную работу, которую этим людям приходится выполнять, поскольку у них нет другого выбора.
Конечно, случались разговоры и виртуальные встречи, полные близости и понимания. Но в этот период мне часто казалось, будто мне навязали роль терпеливо слушающего и кивающего психотерапевта. Я люблю слушать и считаю, что к людям, особенно к близким, нужно относиться с великодушием и терпением. Переживая трудные времена, мы инстинктивно сосредотачиваемся на себе, и наша способность сочувствовать другим неизбежно снижается. Все мы это делаем, раз за разом. Знаю по себе. При нормальных обстоятельствах это в конце концов выравнивается: редко бывает так, что всем плохо одновременно. Но если все в одно и то же время становятся жертвами страха перед лицом одних и тех же непредсказуемых вызовов, этого уже не происходит. Многие из таких разговоров буквально лишали меня сил.
День за днем я все больше замыкался в себе и все глубже погружался в работу. Я чувствовал себя все более одиноким. И, словно в подтверждение слов Фриды Фромм-Райхман, я не мог ни с кем нормально об этом поговорить. Когда же мне удавалось это сделать, я нередко замечал у собеседника непроизвольную защитную реакцию. У одних появлялась нетерпеливая надежда, что вот-вот об этом уже не придется говорить, другие, казалось, принципиально не хотели или не могли понять, что я имею в виду. В какой-то момент возникла автономная динамика тревоги: чем более одиноким я себя чувствовал, тем меньше был способен об этом говорить. И чем меньше я об этом говорил, тем более одиноким себя чувствовал. Страх и изоляция приводят к тому, что разговор прерывается, тебя сковывает немота. Нет ничего более одинокого, чем одиночество от того, что тебя не видят, не признают. Ничто так не похоже на утрату смысла, как спровоцированное этим чувством молчание.
Большинство людей, оглядываясь на пережитые фазы одиночества, вспоминают, что словно не были «самими собой». Для многих, как отмечает Роберт Вайсс, наше одинокое «Я» есть аберрация нашего истинного «Я». Мы более напряжены и обеспокоены и менее способны сосредоточиться, чем когда бы то ни было[72]. Периоды одиночества могут стать инкубатором для проблем, проявить ранее скрытые предрасположенности психики или заново разжечь ее циклические дилеммы. Так было и со мной. Я перестал быть «самим собой» и все чаще видел себя в том свете, в котором мы обычно представляем одиноких людей. У меня было ощущение, что я сам виноват в сложившейся ситуации, что я не справился и чем-то все это заслужил.