– Вот же задачку ты мне задал, бедолага, – голосом он похож на сломанный механизм: того и гляди треснет, заплюет искрами. Но от челюсти, скошенной набок, исходит только аптечный запашок. – От масла-то обыкновенно калеками остаются. Но Строжка не промах, хе-хе! Есть, сталбыть, еще бальзам в бальзамнике…
Другой мой гость – это гостья. Женщина средних лет. Крепко сбитая, рослая, она напоминает гранитную стелу. И серый костюм мужского кроя только прибавляет ей некой непробиваемости.
– Отставить треп, Строжка, – она скрещивает руки на груди, и серое сукно рукавов плотно облепляет мускулы; могучая баба. – Я тебя не для болтовни подняла.
Старик отвечает неразборчивым бормотанием, а женщина принимается за меня.
– Кто ты такой? – бросает она. – Или что ты такое?
Буравит меня взглядом из-под волос неопределенного мышиного цвета, стриженных под горшок. Забавненькая прическа – такие на западе делают сельской ребятне, чтоб побыстрее. Когда у тебя целый двор спиногрызов, тут не до заморочек: надел плошку на голову и стриги по краю. Представляю эту бой-бабу с плошкой на затылке. Выглядит смешно. А вот ее сломанный нос и старые шрамы – не очень.
– Кто я? – облизываю губы, горькие от жижи. – С вопросом ты запоздала, подруга. Надо было раньше знакомиться – до того, как посадили на цепь. Или у собак на привязи тоже имя спрашиваешь?
– Не ответишь, так дам тебе кличку, – отвечает женщина. – Под ней тебя и казнят, если не станешь сговорчивым.
Я оцениваю ее выдержку – не блефует ли? Не похоже. Старик даже не шелохнулся, хотя он здесь самый дерганый. Мда, умирать я не планировал. Ладно, буду тогда…
– Вилли, – признаюсь я. – Вильхельм Кибельпотт.
Старик вдруг хихикает себе под нос. Женщина цокает языком.
– И это твой документ, ага? – она вынимает из нагрудного кармана корочку. Ту самую – кроваво-красную, с косым крестом. Черт, и как я не догадался, что все мои пожитки изучены до последней крошки дымлиста?
– А ты читать не умеешь? – язвлю, но внутри растекается нехорошее предчувствие. – А тебе, пердун старый, больно смешно, я смотрю?
– Анекдот вспомнил, – щерится он кривой улыбкой, поправляя очки.
Хитрый хрыч, да что тебе известно? Да ни черта ты не знаешь!
– Тогда, сынок, ты согласишься пройти проверку на психоскопе? – невозмутимо встревает женщина.
Психоскоп, дьявольская шкатулка с зеркалом. На психику не среагирует, но уж отпечаток я оставлю. Проходили же в маслорельсе – и никто не подкопался. Точно! Я – Вилли Кибельпотт, и у меня есть Кибельпоттов…
Палец.
– Чего побледнел? – шрамы ползут по лицу женщины, когда она ухмыляется. – Потерял что?
Его палец – и мой трофей – тоже остался в куртке. А эти цеховики, может, и легаши, но не идиоты. Наверняка уж сравнили пальчик с картинкой в документах, повесили на него бирку – и пихнули в коробку с другими обрубками. Уверен, у чертовых легашей для всего есть подписанная коробка.
– Волки позорные, – во рту стало суше некуда. – Всё разнюхали, а в законников никак не наиграетесь. К чему это? Чего тебе еще сказать?!
– Правду! – женщина рявкает. Старик охает от неожиданности.
Меня начинает подташнивать. В груди распускается скользкий цветок – драматично красивый, но воняет трупными мухами. Так расцветает отчаяние – и его тлетворный запах выдает тебя с головой. Можешь врать сколь можно убедительно, заламывать руки, но всё это бессмысленно, когда ты даже потеешь отчаянием.
– Бруг.
– Не слышу?
– Бруг! – я захлебываюсь своим именем, как бешеная псина пеной.
– Откуда?
– С запада, – выдавливаю я.
– Точнее!
– Скажу – не поверишь, – кровь проклятого народа играет во мне. Чувство отчаяния сходит волной по песку, и я улыбаюсь инстинктивно – как если бы предки потянули мой рот за ниточки. Наверное, Бруг со стороны – точь-в-точь республиканский фанатик. Такие улыбаются и в петле, и волоча кишки по полю брани.
Нет, я не люблю свою родину – там больно, там не хочется больше жить. Но мысли о ней вызывают во мне необъяснимую гордость.
– Говори, – женщина хмурится, но стоит на своем.
– Глушота.
По щекам женщины проходит рябь, и шрамы опускаются вместе с ухмылкой. Старик, поперхнувшись, косит пуще прежнего.
– Блефуешь, – мастер часто моргает в неверии.
Я же хохочу как обезумевший. Да, черт тебя побери, Глушота! Причитай, женщина. Молись своим богам, старик. Перед вами вымирающий народ, ночной кошмар всех южных детей!
– Предупреждал же, – я весь горю от возбуждения. Таборяне горят всю жизнь. От чужого страха, от собственной похоти и ярости сечи. Всё это заставляет нашу кровь кипеть. Наверное, поэтому нас прокляли, давным-давно заперев в Глушоте. Убили нашего Пра-бога, но не нашу самость.
– Врешь, гнида респова, – оторопь мастера прошла, и она вдруг хватает меня за ошейник. Железо врезается в шею, срывая с губ улыбку. – Таборянам нет дороги из Глушоты, бред утверждать обратное. Врасплох застать хотел, ага?
– Видишь ли, я уникальный, – хриплю в железной хватке. – Но никто тебе того не подтвердит. Кто мог, уже в могиле отдыхает. Кто еще может, кх-х, остался в Глушоте.
– Перестань, во имя Хрема, нести чушь, – мастер дергает за цепь так, что я привстаю на коленях. Сколько же силы у этой бестии, чтоб так дыхание схватывало? Ее сбитая переносица уже не маячит перед глазами, но начинает плыть. Как и узкие глаза цвета болота. – Все вы респы одинаковые. Языком чесать горазды, а как жареным запахнет…
Железный обод вдавливает кадык внутрь. Самый-лучший-абажур отчего-то меркнет, рассыпав по сетчатке бурых пятен.
– Таби! – обеспокоенно трещит Строжка. – Задушишь-то.
Она шумно выдыхает, отпуская ошейник. Я валюсь навзничь и больно бьюсь затылком о стену.
– Мы отвлеклись, ага, – продолжает мастер, разминая мозолистые пальцы. Она возвращает лицу невозмутимость – словно и не она вовсе душила старину Бруга. – Следующий вопрос. Где Вильхельм Кибельпотт? Настоящий Вильхельм.
Я тру ушибленную голову, и в ней отдается пониманием, что лучше этой бабе не врать.
– Вышел по дороге, – кривлюсь я. – Только вот никто не сказал дурачку, что стоит дождаться полной остановки маслорельса.
– Вот гамон! – в сердцах ругается мастер.
– Ёкарный хрок… – ерзает на табурете Строжка.
– Да не расстраивайтесь так, – махнул бы рукой, не будь кандалов на запястьях. – Он был грязью, вот и стал грязью! Ваша обожаемая Бехровия ничего не потеряет без старины Вилли…
– Отставить, – мастер с великим трудом сохраняет самообладание. – Мне глубоко наплевать, праведник он или гамон последний, как ты. А вот на что мне не наплевать, так на его семейку!
– Ну, Билли и этот, как его, – неуверенно отвечаю я, – на «Г» который…
Мастер резко отворачивается, сжав кулаки до белых костяшек. Не на «Г», что ли?
– Билхарт и Гелберт, коли быть точным, – робко поправляет старик и, покосившись на начальницу, добавляет шепотом. – То бишь два первых человека в Белом братстве. А Белое братство – энто, кхем…
– Самый, Хрем тебя дери, влиятельный цех в городе, – мастер гудит как масел-котел, – который еще и точит на нас зуб, зараза!
– Триста двадцать сем бойцов – не хухры-мухры, – задумчиво добавляет Строжка.
Вилли Кибель-всмятку-потт и правда говорил что-то о «фирме папаши»… Но кто же знал, что «фирма» – чертов цех. Эх, Вилли-Вилли, говорил бы ты больше по делу, так и в живых бы остался.
– До сих пор мы чудом держались, – мастер оборачивает ко мне лицо, обезображенное злобой. Она ширит ноздри, что дикая зобриха, и неправильно сросшийся нос ее кажется еще кривее. – А почему? А потому что цеховой кодекс запрещает открытое кровопролитие. Им запрещает, гамон.
– Всё под контролем – даю слово Бруга, – заверяю я. – Если Вилли и отскребут от шпал, то кто его узнает? Шмат мяса и похож на шмат мяса.
– Оставь своё «слово Бруга» для суда, – бушует мастер.
– Таби, а ты не хочешь, кхем, еще подумать? – вполголоса вставляет старик. – Коль выдадим бедолагу Братству, авось Билхарт от нас отстанет? Дык не будет же он точить зуб на тех, кто ему убийцу братца сдал…