Литмир - Электронная Библиотека

– Коме-кто? – парень ставит ведро на пол вверх дном и присаживается как на табурет. – Не, я Лих. Присматривать за тобой буду типа. Так-то сестра должна, но она у меня дурастая – в край отказалась тебе ведро носить. Дед Строжка говорит, она такая стерва оттого, что ей желтая желчь в голову ударяет, ну и…

Когда я думаю о жидкостях человеческого тела, живот предательски урчит.

– …дед, конечно, не зовет ее прямо так «стервой», но все ж понимают, что она…

– Погоди, Лих, – перебиваю. – Раз ты теперь за мной «присматриваешь» – жрать-то дашь?

– Ты уж извиняй, но Строжка запретил тебя кормить, – Лих упирает руки в колени. – Сказал, у тебя там порваться всё может, и что-то в брюхо протечет… Что протечет – не понял.

– Да кто такой этот твой Строжка?! – теряю терпение. Меня коробит от одной мысли, что там за воротами контролируют мой паек и решают, когда Бругу разрешено есть, а когда нет.

– Ну-у, Строжка – это дед… – Лих задумчиво поднимает глаза к абажуру. – То есть он не прямо наш с Вилкой дед-дед, а просто старый. Он у нас в цеху типа за врача: кости вправит, порез подлатает, если надо. Он и тебя подлатал, пока ты тут под жмых-жижей валялся… – парня передергивает. – Ты уже чуешь запахи, кстати?

– Куда там… – мой нос сопит в подтверждение.

Когда долго куришь папиросы, однажды замечаешь, что берет тебя уже слабее. Начинаешь курить по две за раз – но эффект уже не тот: вторая папироска не успокаивает, а делает только гаже во рту и горле.

Кто-то делает перерывы – мол, после завязки курится как впервинку. Кто-то переходит на трубку… Но трубка, по мне, – гигантская морока. Ее сначала правильно забей, потом раскури. А в конце трубку надо еще и почистить....

Есть еще жмых-жижа. Жижа она, потому что с виду – грязь цвета сажи. Жмых – потому что жмыхает. Да так иной раз жмыхнет, что голова кружится и колени не держат. А главное, проста как палка. Достал флакончик, откупорил, выдавил на ладонь жирную черную гусеницу – и вмазывай скорее в дёсны и ноздри.

Но вот обоняние отшибает насмерть. К счастью, не навсегда.

– Поганый врач твой Строжка, – подытоживаю я. – Где это видано, чтоб под жижей людей штопали?

– Где, где… – Лих фыркает. – В Прибехровье – везде. Это раньше мак был, а ныне не достать его с тех пор, как респы… Ну, республиканцы в Княжества вошли. Болтают, нескоро еще торгаши к нам с Запада потянутся. Выжимку багульника еще можно откопать, но вот цена…

– На Запад теперь дороги нет, – не люблю я обнадеживать. – Бывал в Кукушни́це? Шумный городок: всего десять вёрст до границы, так что лавок и базаров там – тысяча. А красивых девок, водки и веселья – десять тысяч…

– «Приезжай-ка в Кукушни́цу, чтоб примерить рукавицы»! – подскакивает Лих, брякнув ведром. – Точно, в песне какой-то дорожной было…

– Ага, «заворачивай в Вареник, присмотри жене передник», – киваю я. – Нет там теперь ничего. Вареник сожгли в первый день войны, а от Кукушницы оставили перекопанный пустырь. Дома же по бревнам раскатали и свалили в огроменный вал, кольев вдоль натыкали… а на кольях – знаешь что?

– Э-э, флаги?

– Ну да. Длинные и короткие. Гладкие и морщинистые. Из кожи сделаны – тех бедолаг, что границу думали перемахнуть.

– Курва… – морщится Лих. – Понятно, отчего столько предгорцев к нам валит.

– Еще бы, – сплевываю. – Это раньше некняги там крепостными были. А как Республика руки развязала – зверствовать стали похлеще хозяев.

– Откуда так шаришь, дядя? Жил там? Говоришь ты не как предгорец.

– В тюремной яме наслушался, – нехотя поясняю я. – После того, как в Кукушнице поймали.

– За мародерство? Разбой? Или как у нас – людей порезал?

– В этих вещах я, может, и мастак, но нет, не угадал. Попался разведотряду респов у самых Преждер. За языка меня приняли.

– Ты, что ли, тоже от войны бежал?

– Нет, – обрубаю резко. – На войну мне всё равно. Это от меня убежали.

– Понял. А ты, значит, типа, догоняешь?

– Догонял!

Тело мое дико рвется вперед – так, что цепь гудит. Лих вздрагивает, взгляд его устремлен к двери.

– Я догонял, слышишь?!

Сволочовка убегает всё дальше, прячется всё лучше. Но главное – продолжает тонуть в моей памяти. Нет ничего коварнее разлуки. Каждый новый день мне кажется, что я помню чуть меньше о той, которую поклялся отыскать. Раньше Шенна помогала освежить образы – но где она теперь?

– Ты это, – прокашливается Лих, – притормози, дурастый. Деваться тебе всё равно некуда: эта железка у тебя на шее и свинуша удержит.

– Выпусти меня, а? – собственные слова кажутся мне чужими. – Чего тебе моя неволя? Тебе б гулять, куролесить с бехровскими кокотками… А ты меня пасешь как овцу! Уж лучше дай мне уйти, парень. Свяжешься со мной – взвоешь. Это я по-дружески тебе…

– Да если б и мог, что с того? – Лих со вздохом встает, пинком подтолкнув ко мне ведро. – Ключа от ошейника у меня нету, а на воротах, с той вон стороны, Хорха стоит. Высунешь нос наружу, и он тебя по лестнице размажет. Я не шучу, дядя.

– Щенок, – цежу я. – Ты еще пожалеешь.

Лих, прислонившись к двери спиной, дважды ударяет по ней пяткой.

– Щенок не щенок, но тебе отсюда не смазать. И не глупи, ладненько? А то чуть только жмур в карцере, – он вздыхает, – так все заняты! Типа некому, кроме Лиха, жмуров выносить, понял?

Грохот двери – и мой новый знакомец ловко протискивается в проем.

– Бывай там, – бросает он напоследок. – Авось мастер к тебе забежит или Строжка… Или нет.

– Постой! – вспоминаю вдруг. – Цепь моя где?!

Отвечают мне лязгом засова.

И снова я в одиночестве. После республиканских казематов я почти забыл, каково это – сидеть в четырех стенах. Ведь стоило бежать из Глушоты, и вся жизнь превратилась в одно длинное скитание. В бесконечную охоту за призраком прошлого.

Но у всех охотников случаются голодные недели.

***

Я просыпаюсь снова – от внезапного приступа удушья.

Нос словно заложило, а глотку разъедает холодным. Пытаюсь сглотнуть, но делаю только хуже: едкий ком стекает по горлу, и на глазах выступают слезы. В подвале отчего-то очень светло, но зрение меня подводит: всё вокруг предательски нечеткое, будто смотришь из-под воды.

– Строжка, мать твою, – раздается женский контральто. – Почему он в сознании?

– Видать, доза не та, – трещит неисправно и старчески. – Резистентность у него скачет ого-го… Ситуация для беса, кхем, стрессовая, вот он и привык к жиже.

– На вторые сутки привык?! – досадует женщина. – А предусмотреть нельзя было?

– Дык они все разные, бесы эти окаянные. Не угадаешь, мастер.

Сжавшись червяком, я опрокидываюсь на бок – чтобы выхаркать черный сгусток.

Что-то выплюнуть удается, но остатки налипают на небо и застревают в зубах. Язык вяжет до онемения.

– Да уймись ты! – меня поворачивают обратно. – Строжка, раз «доза не та», то когда его отпустит?

– Дык уже отпускает, – заверяет треск. – Ты не волнуйся-то так, Таби. У него швы за две ночи затянулись, а тут жижа какая-то… Пфе! Так кудахчешь, будто поганец сляди хлебнул и вот-вот богам душу отдаст.

– Я волнуюсь не за него, а за то время, которое летит Хрему в одно место, – обрубает контральто. – Сам знаешь, каковы дела у цеха…

Мне и правда становится лучше. Хоть нос и стянуло коркой, а горло жжет, я неуклюже сажусь на тюфяке.

– Ба! Оклемался, – трещит старик.

– Не прошло и года, – выдыхает контральто. – Живучая же скотина.

– Какого черта вы делаете? – выхрипываю я, только-только проморгавшись.

– Какого-какого… – ворчит обладатель неисправного голоса. – Штопаем тебя непутевого.

Передо мной двое. На карликовой табуретке – скрюченный годами старик. Глаза у него выцвело-безучастные, глубоко утопленные в череп, а нос крючковатый, с вмятиной на переносице. Вмятина, видно, от тех очков, что он рассеянно протирает платком.

11
{"b":"914438","o":1}