Диллинджер был одним из нас, он числился в наших списках. Мы презирали его и не желали видеть в своем строю, но он был солдатом нашего полка. Не имели мы такого права – вышвырнуть его из лагеря, отдать на расправу шерифу, живущему в тысяче миль. Мужчина – если он настоящий мужчина – сам пристрелит свою взбесившуюся собаку. Он не наймет живодера.
Полковая документация утверждала, что Диллинджер – наш. Значит, нам и разбираться с ним.
В тот вечер мы вышли на плац церемониальным маршем, шестьдесят шагов в минуту. Кстати, это непросто, обычно мы делаем в минуту сто сорок шагов. Оркестр играл «Песнь о неоплаканных». Конвой привел Диллинджера, одетого, как и мы, в парадку мобильного пехотинца. Зазвучала мелодия «Дэнни Дивер». С осужденного сорвали все знаки различия, даже пуговицы и фуражку; бордовый с голубым китель уже не был мундиром. Под длинную барабанную дробь все было кончено.
Мы промаршировали перед виселицей и рысцой вернулись в расположение роты. Вроде обошлось без обмороков, хотя мало кто из нас поужинал с аппетитом, а вечером в палатке было необыкновенно тихо. Но как бы ни было страшно – а ведь и я, и большинство моих товарищей увидели смерть впервые, – это не шло ни в какое сравнение с шоком, который я испытал в день порки Теда Хендрика. Представить себя на месте Диллинджера было невозможно, а потому – никаких переживаний. Не считая чисто формального дезертирства, Диллинджер совершил минимум четыре тяжких преступления, и, если бы осталась в живых его жертва, он все равно сплясал бы танец Дэнни Дивера – за киднеппинг, требование выкупа и жестокое обращение с ребенком. Я не испытывал к нему сочувствия ни до, ни после. Говорят, «понять – значит простить». Так вот, это чушь. Иногда чем больше понимаешь, тем сильнее ненавидишь. Я жалел не Диллинджера, а маленькую Барбару Энн Энтуэйет и ее родителей, которые никогда больше не увидят дочку.
В тот вечер, когда музыканты убрали свои инструменты, был объявлен тридцатидневный траур по маленькой Барбаре. Знамена – в черные чехлы, торжественные прохождения – без музыки, марш-броски – без песен. За этот срок я лишь единожды услышал жалобу, и кто-то сразу спросил у недовольного, не начистить ли ему морду. Это наша вина, тут и спорить не о чем. Детей мы должны защищать, а не убивать. Полк опозорен; он сознает это; и он обязан смыть позор.
Ночью я долго размышлял: как можно было предотвратить несчастье? Да, в наши дни подобные преступления совершаются крайне редко, но ведь и одного слишком много. Я так и не придумал удовлетворительного ответа. Ведь Диллинджер ничем не отличался от нас, в его поведении и документах не было странностей, иначе кто бы его пустил в лагерь имени Карри? Помнишь, Джонни, ты читал о патологических личностях? Может, он из этих? Которых заранее нипочем не разоблачить?
Что случилось, то случилось, но не допустить повторения можно только одним способом. И мы к нему прибегли.
Если Диллинджер сознавал, что творит (а это кажется невероятным), то предвидел и последствия. Он получил по заслугам, вот только жаль, что мучился меньше, чем малютка Барбара Энн… Да что там – его смерть была практически безболезненной.
Все-таки кажется более вероятным, что он обезумел. Не понимал, какое злодеяние совершает. Если так, правильно ли мы поступили?
Взбесившихся собак пристреливают, разве нет?
Да. Но сумасшествие подобного рода – болезнь.
Я вижу только два варианта. Либо преступника вылечить невозможно, и тогда смертная казнь – это избавление для него и безопасность для нас. Либо медицина возвращает ему здравый рассудок. И все равно, я считаю, он не будет достаточно здоровым психически для пребывания в цивилизованном обществе. Как он уживется с самим собой? Как забудет о содеянном в период безумия? У него не останется выхода, кроме самоубийства.
Предположим, он сбежит, не дождавшись выздоровления, и опять с кем-нибудь расправится? А потом снова? Как мы это объясним людям, потерявшим близких?
Столько вопросов – а ответ, похоже, один-единственный.
Вспомнился вдруг спор на уроке истории и нравственной философии. Мистер Дюбуа рассказывал о беспорядках, которые в двадцатом веке предшествовали падению Северо-Американской Республики. По его словам, аккурат перед этим печальным событием злодейства, вроде совершенного Диллинджером, были вполне обыденными, вроде собачьих драк. Бытовой терроризм бушевал не только в Северной Америке, но и в России, и на Британских островах, и в других краях. Однако своего апогея он достиг на Североамериканском континенте, незадолго до того, как все рухнуло к чертям.
– Законопослушные люди, – рассказывал мистер Дюбуа, – не смели вечером зайти в общественный парк. Слишком велик был риск нарваться на подростковую банду, вооруженную цепями, ножами, самодельными стволами, дубинками… Встреча с такой волчьей стаей ничем хорошим для прохожего не заканчивалась. Его обязательно грабили и при этом обычно избивали. Запросто могли искалечить и даже убить.
Это продолжалось из года в год, вплоть до войны между Русско-Англо-Американским Союзом и Китайской Гегемонией. Убийства, наркомания, воровство, бандитизм и вандализм были повсеместными явлениями. Разбойничали не только в парках; такое происходило и на улицах среди бела дня, и на пришкольных территориях, и даже в школьных зданиях. Но парки приобрели особо печальную славу, и честные люди в темное время суток старались держаться от них подальше.
Я не мог представить, чтобы нечто подобное произошло в нашей школе. Это просто невозможно. И в наших парках – тоже. Парк предназначен для отдыха и развлечений, а не для несчастий. И чтобы в нем кого-то убили…
– Мистер Дюбуа, разве там не было полиции? И судов?
– Полиции было куда больше, чем у нас. Судов тоже, и все трудились не покладая рук.
– Тогда я не понимаю…
Если в нашем городе мальчик совершит преступление хотя бы половинной тяжести от любого из вышеперечисленных… его вместе с отцом приведут на площадь, поставят рядом и высекут. Но такое, конечно же, никогда не случится.
Мистер Дюбуа вдруг обратился ко мне:
– Что такое «несовершеннолетний правонарушитель»?
– Э-э-э… один из тех детей… были такие раньше… которые людей били.
– Неправильно.
– Да? А в учебнике сказано…
– Мои извинения. В твоем учебнике действительно так сказано. Но если лапу назвать хвостом, она останется лапой. «Несовершеннолетний правонарушитель» – это терминологическое противоречие, которое дает нам ключ к проблеме и объясняет неспособность ее решить. Случалось ли тебе растить щенка?
– Да, сэр.
– И ты учил его проситься на улицу?
– Э-э-э… Да, сэр. Приходилось.
Если бы я старался получше, мама не ввела бы железное правило: собака живет во дворе, а не в доме.
– Отлично. И когда твой питомец делал лужу на полу, тебя это злило?
– Злило? Да ну, с чего бы? Щенок же…
– И что ты предпринимал?
– Ну, возил его носом, шлепал.
– А слова твои он, конечно же, не понимал.
– Зато понимал, что я на него сержусь.
– Минуту назад ты утверждал, что не злился. – Мистер Дюбуа обладал возмутительной манерой ловить собеседника за язык.
– Да не злился я! Но ему давал понять, что злюсь. Должен же он учиться.
– Согласен. Но если питомец понимал твое недовольство, не был ли ты излишне жесток, задавая ему трепку? Говоришь, бедная зверюшка не осознавала своего проступка. Но если не осознает, какой смысл причинять ей боль? Может, ты садист?
Я тогда не знал, что такое садист, зато знал, что такое щенок.
– Так ведь нельзя по-другому, мистер Дюбуа. Ругаешь его – и он понимает, что им недовольны. Тычешь носом – и до него доходит причина этого недовольства. Шлепаешь – и он больше не будет шкодить. Наказывать надо сразу же; если затянуть с этим, он ничего не поймет, запутается только. Учится щенок быстро, но одного урока недостаточно, поэтому вы следите за ним, и ловите, и наказываете еще строже. Так он быстрее понимает. А бранить его, ничего больше не делая, – только воздух зря сотрясать. – А потом я добавил: – У вас, наверное, никогда щенков не было.