Соб.: А вот Прасковья?
Прасковья — она не колдунья, она лечить.
Соб.: А Мария Михайловна?
Эта лечить, хорошая. Нет, нет. Она ничего не знает, она костоправ и отчитывает по иконочке. Бабушка умерла, она моя тетка, и ей иконочку дала. И вот она токо… Троерушница. Три руки у этой иконы. И она лечить.
И самая главная деревенская колдунья прошлых лет, ныне покойная Новичиха,
не колдунья была, она лечила людей, она против колдунов была.
Измучившись во враждебном окружении (Я одна здесь мучусь, все обижают тут мене), Нина Игнатьевна хочет продать дом (Вы мне покупателя на дом найдите. Крыша новая, токо покрыли) и переехать в город к сыну — когда гостит у него,
все нормально, ничего у меня не болит, ничего. К дому подхожу — не могу, валяюсь прямо.
Интерпретации
Две истории, отчасти схожие, демонстрируют не только разную топографию внутренних миров героинь (для построения которых используются локальные версии «символического конструктора»), но и то, как по-разному может проходить в них граница между реальным и воображаемым.
Мир Ефросиньи Никитьевны населен еретиками-колдунами, но распознать их среди обычных людей трудно, что и делает ее чрезмерно подозрительной. Вместе с тем она достаточно открыта, словоохотлива и, видимо, легкомысленна — в чем сама же видит одну из причин своих бед.
Ее персональный нарратив полон противоречий. Например, она говорит, что колдунов сейчас полно, но в К. их нет, и тут же — крест шибко помогат, потому что эта, колдунья-то, счас не ходит на дом ко мне. Утверждает, что не знает, кто ее испортил (Я чё знаю! Руки-но´ги не оставил ведь, кто подарил), — и тут же подробно рассказывает, как это произошло. Нелегко разобраться в перипетиях судьбы Ефросиньи Никитьевны, дело осложняется еще и тем, что ее опыт столкновения с магическим воздействием глубоко индивидуален — ни звон, ни хождение в голове, ни запах паленой курицы не входят в местный набор симптомов порчи. Необычным кажется и то, что она, в отличие от других пожилых женщин в Верхокамье, не считает ни одну из своих трех порч пошибкой (Соб.: Это же не пошибка была? — Не-ет. Это порча. Пошибка — это навсегда ведь ужо, а это порча). Впрочем, возможно, что такое своеобразное, нехарактерное для данной локальной традиции понимание болезненных состояний связано с тем, что она подолгу жила в других местах.
В сознании Ефросиньи Никитьевны совмещены «колдовская» и «божественная» точки зрения. С одной стороны, ее представления о колдунах соответствуют фольклорной модели, свои болезни она считает результатом магической порчи, от которой лечилась у знахарей. С другой стороны, Ефросинья Никитьевна старается дать своим представлениям религиозное обоснование, отождествляет колдунов и еретиков (впрочем, это не только ее личное мнение), и утверждает, что
Божьи молитвы — чё больше на дьявола? Божьи молитвы только. Я щас на Господа Бога только уж поло´жилась.
Любопытно, что именно происками дьявола она объясняет свои «просчеты» в общении со знахарями — не заплатила одному, из-за чего, возможно, порча и вернулась, и не спросила у другой, кто именно ее испортил. В то же время она смиренно говорит:
Я уже потом это, простила это, сказал мне лекарь-то кезской, говорит: «Ты прости, так и перед Богом прости, скажи: „Прошшаю всё“». Я уже чё, пусть я терпела и терплю, Господь Бог не столько терпел. Чё мы терпим?
Без труда видя в повседневных событиях вредоносные действия еретиков, Ефросинья Никитьевна вместе с тем отличается трезвым, рациональным взглядом на вещи. Так, когда лекарь сказал ей:
«У тебя всё больно´ё, у тебя сердце больно´ё, печень больная, легкие больныё». — «Дак чё — старая, — думаю сама сижу дак, — как уж у меня не больное будёт?» Такое детство плохое было, дак как уж у такого больноё не будет? Чё, всё больное, весь организм уже будёт. Есть нечего было, всё, ели суррогат всю войну дак.
В райцентре, пока искала лекаря, она встретила цыганку:
И цыганка-то мне говорит: «Я тебя, Фрося, вылечу, деньги клади давай!» — «У меня нету деньги, — говорю, — где я тебе возьму?» — «Ну-ко дай руку погля… вон деньги у тебя! Клади пятьсот рублей». А я чё, получаю тысячу, дак я чё, все цыганке отдам, а сама-то чё буду, потом пальчики сосать буду от етого? И так вон ужо, всё, если дрова покупаю — значит, уже я ничё не беру…
В свою очередь, странный мир второй героини, Нины Игнатьевны, — следствие ее явного душевного нездоровья. Соматические реакции (дерматологические, сердечные), сенестопатия (комки под кожей и другие ощущения), бред преследования и бред воздействия недвусмысленно указывают на это. Вместе с тем бредовая картина реальности во многом соответствует традиционной для этих мест фольклорной схеме, причем первое интервью вообще не демонстрирует ни индивидуальных отклонений от нее, ни явных признаков бреда.
Нездоровье (опухали руки) побудило Нину Игнатьевну обратиться к знахарке, которая и указала на врага в ее окружении — задушевную подругу. Несомненно, многие односельчанки могли бы подойти под это определение. На соседку из желтого дома подозрение пало по нескольким причинам. Предлагая свою помощь, она проявляла чрезмерную настойчивость. Для бережливых, осуждающих расточительность крестьян, привыкших быть щедрыми лишь в строго оговоренных традицией случаях (гостеприимство, отдарок, плата за услугу), такое поведение может быть прочитано как имеющее особые, тайные и, следовательно, нечистые мотивы. Смерть собаки подтвердила подозрения в корысти соседки, тут же нашлась и причина — воровство дров. События, последовавшие за возвращением от знахарки, окончательно укрепили Нину Игнатьевну в ее подозрениях. Образ жизни соседки и ее окружения (воровка, пьянь, пропутные) соответствуют фольклорному представлению о колдунах как нарушителях моральных норм.
Немаловажным для оформления репутации было и то, что соседка — приезжая, чужая (даже вдвойне чужая — горожанка и татарка). В народном сознании концепты колдовство/воровство, порча/отравление, колдун/чужой семантически сближены, если не отождествлены (об этом подробно говорилось в предыдущих главах). Но несколько непривычным, на первый взгляд, кажется восприятие горожан как чужих (более традиционна этническая, конфессиональная и соматическая маркировка «чужести»). Впрочем, для каждой эпохи характерны свои особенности и неудивительно, что люди, выросшие и состарившиеся при советской власти, живущие в этнически и конфессионально однородном окружении, не так далеко от мегаполиса, считают чужими и опасными прежде всего горожан.
Обвинения в колдовстве символизируют границу между городом и деревней, так и не успевшую исчезнуть в XX веке. Как показывают фольклорные тексты, своеобразным символом иного мира город стал для сельских жителей по крайней мере в XIX в.[428]; в отношении Москвы этот мотив активно разрабатывался советской культурой (город будущего, центр коммунистического рая). Однако горожане подозрительны не только потому, что они явились из неизведанного и чуждого пространства, не только потому, что их образ жизни и поведение отличаются от принятых в деревне. Жизнь каждого из приезжих, его репутация неизвестны, и эта неопределенность в небольших сообществах, где все «на виду», рождает подозрения[429]. Кроме того, приезжие не включены в сферу повседневных отношений и обязательств, что лишает их некоторых выгод, но одновременно избавляет от ответственности, делает свободными и, следовательно, сильными. По той же причине подозрения в колдовстве часто падают на людей, нарушающих моральные нормы: внутренняя свобода от социальных обязательств, в том числе и избыточная сексуальность, интерпретируется в терминах магической силы.