Но от этого оно не перестало происходить со мной. И как бы я ни избегала этой встречи, она все же случилась. Да и немудрено подобного избежать, если живешь с родителями и видишься с ними по многу раз на дню. Вы правильно уловили суть: больше всего на свете я боялась проникнуть в сознание моих родителей. Потому что там главной проблемой была я! И если папа еще хоть как-то умел переключаться на нечто условное и житейское, то мама – нет.
В реальности она много ругалась, кричала и срывалась. Я не понимала ее истерик. Ну и что, что я съела лишний шоколадный кексик на празднике? Вроде как от этого мир не рухнул, не превратился в пепел. Или простуда. «С кем не бывает?» – безразлично бы подумала я. Но только не мама. Когда я впервые очутилась в ее голове, то увидела калейдоскоп картинок. Эта атмосфера сначала показалась мне даже уютной и милой. Моя мама сидела на полу и просматривала слайды фотографий. Как пленка у старого фотоаппарата – по кадрам. На каждом снимке была я, двух лет отроду, трех, четырех, пяти. Спустя еще пятерку таких фотографий я поняла, что мама зациклилась. Она просматривала совсем не мое прошлое, а череду моих болезней. Мама помнила каждую. Ту, где я лежала с температурой под сорок и меня била лихорадка; когда я сильно закашлялась и начала синеть, не имея возможности вдохнуть; момент, в который мое тело покрылось назойливой красной сыпью от съеденного мандарина. И таких картинок было много. Мама продолжала смотреть. Во всех моих болезнях она винила только себя. В своем сознании мама не ругалась и не кричала, наоборот, сидела молча в слезах, медленно сползающих по ее щекам. И от этого мне становилось еще больнее. Оттого, как она себя грызла, съедала заживо, не видя другого выхода.
– Мам, ты не виновата, – я утирала слезы и всхлипывала снова.
На снимках тут же появлялись другие картинки. Вот меня, трехлетнюю, держат четверо врачей, медсестра пытается взять кровь из вены. Я реву и кричу что есть силы: «Позалуста, мама-а-а!» А мама стоит у стены и прячет свой взгляд.
Кухня. Я весело подбегаю к маме и прошу у нее зефирку с клубникой, но она отказывает мне. На мой вопрос «почему?» мама закипает и начинает кричать: «Ты что, хочешь опять задыхаться?! Тогда, конечно, бери эту долбаную зефирку! Бери! Только не приходи потом и не жалуйся, что все тело чешется! Бери ее! Давай! Чего стоишь?! Давай же!» Я трясусь и тихо плачу: «Нет, мам, я уже не хочу». И убегаю. А мама падает на колени и громко рыдает. Обвиняет себя в том, что снова сорвалась на своего же ребенка.
– Но ты же права, что не позволила мне съесть зефир. Кто знает, какие были бы последствия, – стоя между картинками на стене и сидящей на полу мамой, я всегда пыталась оправдать ее поступки.
Последнее, что она показывала, это самопожертвование. Мама отдавала всю себя для меня. Она жила мыслью о том, чтобы помочь мне, вылечить меня, вырастить. В ее планы никогда не входили личные достижения, потому что она занималась только мной. Когда другие люди искали себе занятия – вышивание, чтение книг, бег, кулинарию, плавание, йогу или, например, путешествия, – мама увлекалась мной. Да, она делала второстепенные дела: как и все, готовила, убирала, работала, ходила до магазина. Но ни один день не проходил без того, чтобы не вспомнить о моем здоровье. Когда подружки предлагали маме поехать куда-нибудь вместе, она заранее знала ответ. Нет. Она никуда не поедет. Папа какое-то время мечтал втроем отправиться в путешествие. Мы собирались. И собираемся до сих пор. Если дело касалось того, куда же отложить деньги с премии, решение всегда было одним и тем же: Кристине на врачей.
Такая жизнь, продолжающаяся и тянущаяся, как нуга, – из года в год – вытягивала из мамы силы. Послаблений не предвиделось, изменений тоже. Список диагнозов и предписаний все время пополнялся, постепенно превращаясь в длинный свиток. Радость просачивалась из дома в форточки и утекала в забытье. Время песком высыпалось на стол, как горсти таблеток, которыми не стеснялись кормить меня врачи. Мои родители замерли в ожидании – когда. Когда это прекратится и во что может вылиться. Я бы и сейчас им подсказала верное «никогда».
– Пока я жива, оно так и будет. Одно переживание будет сменяться другим. Мам, борись, но не закапывайся в это, пожалуйста. Дай мне научиться жить с этим самой, – просила ее я, садясь на пол и положив голову ей на плечо.
Мама редко соглашалась, и мое погружение завершалось только тогда, когда она обнимала меня в ответ. Она – одна из немногих, кто не принимал никаких решений после нашего тет-а-тет, но ей становилось легче. Возможно, поэтому я добровольно касалась ее руки и заставляла себя погружаться. Чтобы моей маме стало легче. Я была почти уверена, что она не сможет изменить свое отношение к накопившемуся грузу, так и утянет его с собой, навеки закрыв глаза. Но возможность освободить маму на некоторое время от этой тяжести вдохновляла меня, мотивировала на новые погружения.
Таким образом, к восемнадцати годам, к настоящему моменту, я неплохо развила в себе эту удивительную способность. Пусть я по-прежнему не умела открывать порталы в другие измерения, не училась колдовать, как «Зачарованные»; мое тело не стало грациознее и способнее в физическом плане, как у Женщины-кошки; но я свято верила, что слова дяди Бена из «Человека-паука» относятся и ко мне тоже. Моя сила была в человечности, в понимании поступков и недостатков людей. Человеческий перевертыш. Когда говорят попробовать встать на место человека и увидеть проблему его же глазами. Мне не приходилось вставать на чье-то место – я действовала посредством душевного разговора, задавая правильные вопросы и оттаскивая непринужденной беседой людей в сознании от пропасти.
В мире сознания все эти люди казались беззащитными, голыми, им нечем было прикрыться. Они не могли шутить или грубить, срываться или отворачиваться, уклоняться от ответа. И чем чаще я погружалась в сознания, тем лучше у меня это выходило. Теперь я сама решала: когда и как долго.
– Но разве это не бесполезно? – однажды возразил Арс. – По сути, ты же можешь в реальности поговорить с этими людьми. И они через время тебе все расскажут.
– Возможно. Но не все и не всё. Например, как бы я смогла подойти к Вере? Или к Роме? Мы в жизни никогда не общались! А тут стали бы они мне рассказывать о своих проблемах? – рассуждала я, прогуливаясь с другом по пешеходной дорожке у дома.
– Рома? Кабанов, что ль?! А с ним-то что?
– Первое свидание.
– Серьезно? И че?
– Волнуется. Даже не думала, что мальчишки могут быть такими ранимыми, – улыбнулась я.
Арс не понял тогда Рому, потому что не мог поставить себя на его место. У Марса было много девчонок, и свидание для него означало что-то вроде обязательного условия, чтобы размыть границы и добраться своими пальцами хотя бы до оголенной поясницы очередной счастливицы. Арс, не смущаясь, сыпал комплиментами и влюблял в себя девчонок – одну за одной. В то время как Рома Кабанов весь извелся, собираясь на свое первое в жизни свидание. Мыслей о том, как побыстрее пробраться ладошками девушке под майку, даже не возникало! Он суетился, маялся и томительно ждал. Постоянно терялся в минутах, то и дело посматривал на циферблат. Я коснулась его намеренно. В автобусе. То еще место! Однажды я ехала в автобусе. Не имея поднакопленного опыта в погружениях, я за пятнадцать минут поездки случайно побывала в пяти разных сознаниях…
Но не суть. После Ромы я подумала, что парень, который влюблен, не способен думать об объекте воздыхания в пошлом ключе. Оттого можно было сделать вывод, что Арсений пока не влюблен. Рома произносил, задыхаясь от нежности: «Моя девушка»; Арс – «да так, пустышка». Рома говорил: «Какая она красивая! Я теряюсь в ее глазах, когда она смотрит». Марс толковал свои чувства иначе: «Хлопает своими глазенками, смотрит на меня дурочкой, реально думает, что это у нас навсегда».
Не то чтобы меня заботил мир влюбленных парней, это я так – для примера. Показать, насколько разные, противоположные мнения мне встречались на пути. Там были и улыбающиеся дети, у которых на душе скребли кошки от одиночества; громко орущие дамы, на самом деле остро переживавшие климакс; злой директор школы, потерявший несколько лет назад свою дочь…