Ветер рвал листья с деревьев, натягивал тучи на небо, стало зябко, служанка укрыла свою любимицу платком, а она стонала, кричала. Старуха расплела ей косы, сняла с шеи ожерелье из самоцветных камней, с пальцев перстни, завязала все в узелок. Ночью началась гроза, мы сидели под дубом, дождь хлестал, перуновы стрелы бело-синим освещали лес. И вдруг, в одно мгновение все стихло. Замолк дождь, улегся ветер, казалось, все звуки в мире исчезли. Жена моя ненаглядная разорвала тишину истошным криком и родила дочь – Ночь Глухую.
Я глянул на дитя и ахнул. Довелось мне видеть новорожденных младенцев, красных, с приплюснутыми носами и распухшими лицами, а девочка, еще и дня не прожившая, уже была красива. Черные ресницы ложились до середины нежных белых щечек, соболями тянулись к вискам ровные брови, пухлые губы алели лепестками мака. Как зачарованный смотрел я на дитя, не мог отвести взгляда.
Лицо жены осунулось, посерело, как дымка, укутавшая лес, потеряло прежнюю колдовскую привлекательность.
– Отдала я дочери свою красоту, – прохрипела жена, – пускай растет на слезы парням молодым, на позор старикам, а мужам достойным несет горе.
– Ну, нет, – крикнул я, – будет Ночь Глухая уродлива как сердце ее матери.
– Ах ты, косматый, – заругалась старуха, – чтоб ты словом своим подавился, чтоб оно тебе поперек горла костью встало, чтоб тебя, удавленника, леший за бороду таскал.
И вдруг дивное личико ребенка скукожилось, сморщилось и стало таким отвратительным, будто это было отродье оборотня.
– Проклятый, – лязгнула зубами та, которую я называл любимой, – жаль я верной мамки не слушала, давно надо было тебя отравить и в сырой погреб сбросить.
Лицо ее вытянулось, как у лошади, кожа стала темная и сморщенная, глаза уже не светились бездонной синью неба, а двумя темными омутами обещали погибель.
Поднял я меч свой, охнула от страха неверная женушка, да и застыла, уставилась на меня пустыми глазами.
– Что ж ты, подлый, жену до смерти напугал?– разохалась старая служанка.
– Все племя ваше колдовское извести надо, и ты к последней минуточке готовься, о делах своих мерзкий подумай.
И вдруг старуха расхохоталась, ее подбородок колыхался. Она выпрямилась и уставилась на меня, не мигая, за ее спиной что-то шуршало, поскрипывало, и развернулись черные блестящие крылья. С мерзкой усмешкой служанка смотрела на меня, и было видно, что наслаждается моим страхом. Когтистой лапой старуха подхватила узелок и новорожденную девочку и взлетела. Я выхватил меч и рубанул по одному крылу, оно хрупнуло, но ворон, заваливаясь на бок, скрылся за дальними елями. Кажется мне, Худоба, что это тот самый лес, и деревушка ваша на пригорке. Здесь я был много лет назад. Круг замкнулся. Может быть, живет где-то здесь старая горбатая женщина с молодой девушкой?
– Нет, старик Данила, я про таких не слыхивал.
Настала пора сева. Худоба вспахал свое поле, помог Петелю. Хват, ставший добрым и услужливым, дал парню в долг зерна. По деревне опять прошел слух, что в лесу видели лешачиху, а с ней молодого лешака. Мужики, наткнувшиеся на них, говорили, что лешачиха очень похожа на бабу, носит обтрепанное платье, косы у нее длинные, на голове платок. Женщина на лицо приятная, но кричит громко визгливым голосом, от которого закладывает уши, хочется бежать и больше никогда в лес не возвращаться. Лешачонок – высоконький и худой, волосы у него до пояса, как мочало, лицо покрыто рыбьей чешуей. Он не визжит, а бегает быстрей зайца.
– К чему бы это? – гадали в деревне. В былые годы, когда лешачонок был маленьким, редко-редко лешачиха показывалась людям на глаза, а теперь они не прячутся, будто хотят выйти, но боятся.
– Не к добру, – решили деревенские, – надо ждать беды.
Дождь сыпал и сыпал, затягивая лес и деревеньку серой дымкой.
– Тять, чего ты меня Худобой назвал. Был бы я Умныш, или Надежа, а то Удалец, куда как хорошо. Скажут ребята Худоба, мне и обидно.
– Сынок, это ты сейчас еле в избушке помещаешься. А родился, чисто холодянка, думал – оборотень. Рот от одного уха до другого, ручки, ножки как паучьи лапки, тронуть страшно, а голосок-то, к уху ладонь приложишь и то не услышишь. Мать твоя, Красава, все богатырей рожала, крепких, краснощеких, крикливых, а они и году, бывало, не проживут. Надорвала она, бедняжечка, свою душеньку, по каждому сколько слез пролила. А тебя родила, глянула и сомлела. Что ж худ, говорит, Худоба, да и только, мышь громче пищит, видать и он не жилец. Но старая повитуха сказала другое слово:
– Худоба твой, хоть с виду квелый, а дух в нем богатырский чуется, смотри, за жизнь как своими лягушачьими лапками цепляется. Будет он сильный и крепкий. Долгие года твоему Худобе предназначены. Вот так сынок. Ты глянь в окошко, торопится твоя красавица.
По тропке с кувшином в руках бежала тоненькая девушка. Она вошла в избушку, зеленоватые глаза радостно сияли, щеки пылали.
–Вот молочка парного вам принесла.
Девушка поставила кувшин на стол, села на лавку рядом с Худобой.
– Что Кривда-Правда поделывает? – спросил Докука.
– Позевывает, да с тятей поругивается. Дядя Докука, а ты знаешь, почему мамку Кривдой-Правдой зовут.
– Бабку твою, Звенислава, звали Правдой. Что она скажет, то и будет. Бывало, соберусь в лес за грибами, возьму большую корзину. Встретиться она мне, ужака, на пути.
– Куда навострился? – запоет ласково, а у самой глаза прямо зеленым огнем полыхают. – Зачем тебе большая корзина, взял бы лучше маленькое лукошко.
И верно, только на лукошко и соберу грибов. Жене моей Красаве, когда та по умершим детям плакала, говорила:
– Седьмой у тебя куда как хорош будет. Так и исполнилось.
Рассказывала бабка, что дар ей достался от вещей птицы.
– Знаю я поляну в лесу, куда прилетает вещая птица, где гнездо вьет. Родится у меня дочка, отнесу ее на полянку, будет она всем будущее предсказывать, к ней народ со всех городов и весей потянется. Но вышло по-другому. Не угадала Правда своей судьбы. Было у нее трое сыновей, но им передать свой дар она не могла. Наконец, родилась дочка, а Правдушка померла при родах. Но мужу успела шепнуть, куда дитя надобно отнести. Если дед твой покойный врал, то и я, Звенислава, обманываю. Помню было у него зелено вино, крепкое, слезу вышибало, пока мы его допили, дед твой все тайны поведал. Сравнялся твоей матери годик, завернул ее отец в пеленки, положил в корзину и пошел через болото в самую глухую чащу. Страху натерпелся, пока с кочки на кочку перепрыгивал, думал, сгинет с дитем в черной воде. Но переправился благополучно, нашел кривую сосну, о которой Правда ему говорила, положил дочку под нее, рядом рассыпал хлебные крошки, что брал с собой и стал ждать. Наступили сумерки, вдруг на землю опустилась птица.От нее разливалось зарево как от пожара, казалось, деревья вокруг загорятся. Птица увидала хлебные крошки и начала жадно клевать. Насытившись, она довольно, словно горлица заворковала и, подойдя к ребенку, принялась нежно клювиком трогать носик, щечки. Эх, быть бы твоей матери, Звенислава, вещуньей, но и во младенческую пору характер у нее был скверным. Выпростала ручонку из пеленок да как ухватит птицу за перышки на груди. Птица всполошилась, закричала, хотела было вырваться, но куда там, мать не смотри, что маленькая, вцепилась крепко, птица и клюнула ее прямо в глазик. Как поднялся крик на весь лес! Дед подхватил ребенка, бросил в корзинку, по болоту шлеп, шлеп, да домой. Так и осталась твоя мать на один глаз кривой. Вот и зовут ее с тех пор Кривда – Правда. И когда она кривду, а когда правду говорит, сроду не разберешь.
– Враки это, – сказал Худоба.
– Может и враки, – согласился дед Докука, – петух у них был задиристый, на всех кидался, он Кривде глаз и выклевал.
– Ой, закончился дождик, – крикнула Звенислава, – радуга-дуга над речкой изогнулась. Водицу пьет, значит, будут еще дожди.
– Как распогодится, будем косить около леса. Трава хорошая, густая, – сказал Худоба.