— Максим!
Он кричал что было силы, и вопреки его воле в голосе слышалась тревога.
— Максим, послушай!
В коридоре зашаркали тапочки, и Максим открыл дверь.
— В чем дело, старик? Что стряслось?
— Максим, ты должен сказать мне правду, причем немедленно. Говори — я обречен?.. Только не раздумывай и не прикидывайся. Давай выкладывай!
Максим расхохотался, а Эрмантье, придерживая одной рукой болтающийся на нем старый пиджак, наклонился вперед, стараясь угадать, насколько искренен этот смех, проверить его чистосердечность. Максим смеялся, чтобы выиграть время. И на этот раз он снова собирался солгать — из сострадания.
— Обречен? — молвил Максим. — Какой вздор!
— А это! — вскричал Эрмантье. — Это?
Он взялся за борта пиджака и запахнул их на груди, словно пальто, чувствуя, как губы его дрожат от гнева, стыда и бессилия.
— Ну и что? — возразил Максим. — Ты немного похудел, вот и все.
— Немного!
— Э-э, нечего драматизировать! К тебе твое вернется.
Эрмантье протянул руку, надеясь схватить брата, но встретил только пустоту и сжал кулак.
— Максим… будь откровенен! Думаешь, я не слышу, как вы шушукаетесь… не понимаю ваших недомолвок! Что-то тут есть. От меня что-то скрывают… что-то такое, чего никто не осмеливается мне сказать. Значит, это настолько чудовищно!.. Ведь имею же я право знать, в конце концов!
— Да говорю же тебе, ничего такого нет, черт побери! Если бы ты поменьше тратил нервов на свои заводы, лампы и прочую ерунду, ты бы уже давно поправился. Только вот беда, ты не хочешь жить, как все нормальные люди. И если бы ты был Господом Богом, то наверняка изобрел бы какую-нибудь работенку и на воскресенье тоже. Что ты там еще выдумал? Кристиана говорит, будто ты собираешься вернуться в конце августа? Почему тебе не сидится здесь?
Немного успокоившись, Эрмантье присел на кровать. Нет, Максим не лгал. Он был фамильярен, зубоскалил, как обычно, со свойственной ему самоуверенностью, однако в это утро Эрмантье нуждался именно в таком грубоватом обращении.
— Кому-то же надо работать, — проворчал он. — Думаешь, я не понимаю, почему ты приехал на лето сюда? Тебя опять обобрали… Возьми сигарету. Пачка должна лежать на ночном столике… Она хоть стоила того?
Максим рассмеялся без всякого стеснения. То была не первая его исповедь, и Эрмантье, хоть и напускал на себя строгость, относился к нему с сочувствием.
— Недурна, — признался Максим.
— Выкладывай все. Опять какая-нибудь официанточка? Хорош, нечего сказать.
— Прошу прощения, но она артистка. Состоит в труппе Маллара.
— Дублерша?
— Она? Ничего подобного. Представь себе, старик, играет классику.
— Послушай, Максим, прошу тебя, чуточку почтения. Какой я тебе старик? Сам не знаю, с какой стати я слушаю твои глупости.
— Ты первый начал.
— Ладно! Она дорого тебе обошлась?
— Порядочно.
— Ну разумеется! Артистка… за это следует платить.
— Как будто ты что-нибудь в этом смыслишь.
Эрмантье усмехнулся.
— Каналья! — прошептал он. — Явился сюда, чтобы поправить свои дела. Приглашение в Ла-Боль — это, конечно, выдумка?
— Нет, не совсем. Если бы я захотел… Но теперь, после того как она сбежала, сердце не лежит.
— И тебе легче было бы справиться со своим горем, если бы ты не сидел без гроша.
— Само собой.
— Тридцати тысяч хватит?
— Это позволит мне продержаться… если считать каждый франк. А я считать не умею.
— Тридцать пять тысяч. И ни гроша больше. Возьми мою чековую книжку… в серых брюках. Ты и в самом деле думаешь, что если я хорошенько отдохну и буду следить за собой…
— Конечно, а главное, если ты не будешь без конца пережевывать одни и те же мысли… если ты оставишь свои мозги в покое! Они у тебя небось затвердели, как орех, ты все соки из них вытянул… А что, если я поиграю немного на саксофоне, нервы у тебя выдержат?
Эрмантье пожал плечами.
— Все равно ведь сделаешь по-своему! Один вред тебе от этого саксофона! Думаешь, я не слышу, как ты кашляешь? Ну, давай чек, я подпишу… А теперь ступай. Дай мне одеться.
— Спасибо, — сказал Максим. — А знаешь, несмотря на твой людоедский вид, душа у тебя нежная, Ришар.
— Черт бы тебя подрал! Оставь меня, наконец, в покое!
Он встал, снял с себя старую одежду и бросил в шкаф. Ему стало гораздо легче. Максим прав. Никакого переутомления. Никаких бесполезных усилий. А главное, ничего раздражающего. Он прошел в ванную, чтобы побриться. Еще одна мелочь, которая постоянно выводила его из себя. Почему он упорствует, продолжая пользоваться опасной бритвой? Ради бравады! Чтобы не менять привычек. И каждое утро начиналась изнурительная борьба. Кисточка для бритья падала в горячую воду, мыло терялось на стеклянной полочке… Эта смешная повседневная баталия изводила его. Тем не менее и на этот раз он побрился на ощупь, рыча, будто раненый зверь. Спускаясь, он был вне себя от ярости.
— Завтрак для мсье готов, — сказала Марселина.
Видно, и в самом деле не осталось в сутках ни единого часа, который не был бы отравлен! Прежде завтрак был для него приятной церемонией, он обожал эту ни с чем не сравнимую интимную обстановку. Какая радость — вдыхать запах кофе! Намазывать масло на теплый хлеб, разворачивать утреннюю газету. Пробегать глазами крупные заголовки, биржевую сводку, колонку происшествий. Корочка хлеба хрустела на зубах, кофе был крепкий, немного густой. Потом сигарета, а Бланш тем временем уже подавала ему пальто, шляпу, перчатки… Черт… Вот это была жизнь! А теперь…
— Если мсье желает сесть…
— Оставьте! Уж сесть-то я и сам сумею!
Эрмантье находил намазанные ломтики хлеба слева, сахарницу — справа, пожалуй, скоро ему, чего доброго, станут повязывать на шею салфетку. Он уткнулся носом в чашку, стараясь есть быстро, словно провинившийся ребенок, с одной только мыслью — укрыться поскорее на веранде, там, по крайней мере, сидя в своем шезлонге, он выглядел вполне прилично.
Солнце уже палило вовсю. Из поливочного фонтанчика, установленного на краю аллеи, одна за другой чуть слышно падали на цемент капли. Позади дома, на ступеньках, ведущих в кухню, Клеман рубил дрова. «Хорош я, должно быть!» — подумал Эрмантье. Он потрогал свои щеки, шею. Если бы можно было хотя бы на мгновение увидеть себя в зеркале! Пальцы, даже самые ловкие, не могут определить, насколько обвисла кожа около рта, а тем более установить болезненную бледность возле носа или на щеках. Он вздохнул, безвольно опустив руки, потом вдруг, спохватившись, потрогал обручальное кольцо. Оно не болталось, а, напротив, по-прежнему образовывало впадину у основания его безымянного пальца. Крепкого и волосатого. А ведь обычно в первую очередь худеют именно руки. Обычно — да. Но это у других. А как у него? Разве он похож на других? «Вы едва выжили», — сказал Лотье. К черту Лотье!
Он уселся поудобнее. И тут различил чуть слышный стук коготков по каменным плитам веранды. Он то приближался, то удалялся, то вовсе смолкался. Боже, какая приятная неожиданность! Эрмантье приподнялся на локте, позвал:
— Рита! Рита, это ты… Поди сюда, моя красавица!
В ответ послышалось пронзительное мяуканье.
— Подойди же. Тебя пугают мои очки?
Он снял очки. Кошке он не страшился показать себя. Она тотчас прыгнула к нему на колени, он стал гладить ее, а кошка, выгнув от удовольствия спину, блаженно перебирала лапами по животу Эрмантье, тихо и нежно мурлыкая.
— Ты, моя лапочка, тоже похудела. Бедный мой звереныш!
Эрмантье судорожно теребил кошку, чесал ей за ухом, гладил шею. Она упала на бок, приподняла лапку, чтобы нервные пальцы спустились к ее соскам, где шерсть становится шелковистым пухом, едва прикрывающим влажную кожу.
— Старушка Рита! Ты почувствовала, что я здесь, а? Хорош я, да? Тебе не кажется, что я похож на сову?
Ему не нужны были глаза, чтобы видеть Риту. Он знал, что она белая, в ужасных желтых пятнах. Кристиана звала ее Рыжей. На время их отпуска кошка покидала свой дом — нечто вроде бакалейной-пивной-табачной лавочки, находившейся в поселке, в километре отсюда, и поселялась у них в поместье, смиренная, но упрямая, жадная до ласк. Она следовала за Эрмантье по пятам даже на пляж. Он взял бы ее с собой в Лион, но Кристиана терпеть не могла животных.