Вечером летный состав собрался для проработки задания; штурманы уже в который раз набрасывали маршрут на картах, прикидывали ориентиры, делали необходимые пометки в блокнотах.
Старший лейтенант Грималовский, штурман звена, до мельчайших подробностей знал дорогу на румынскую военно-морскую базу. Десятки раз он прокладывал курс через Черное море на Констанцу, готовясь к первому вылету. И вот пришла пора боевых тревог, бессонных ночей, схваток с врагом. И нетерпение гнездилось под сердцем, выжидая заветной минуты. Летчиком не рождаются. Им становятся. Дорога к небу начинается на земле и прежде, чем привести к капониру, петляет по извилистым улочкам, ведущим из отрочества в юность.
Деревенский мальчишка, мог ли он мечтать о заоблачных просторах, когда лишний кусок хлеба — и тот был недосягаем?
С весны приходилось наниматься пастушком к зажиточному хозяину Григорию Чиголе. Работал за харчи и одежонку. Осенью направлялся в школу.
Так шли годы — трудные двадцатые годы. Сравнительно недавно окончилась Гражданская война. Но многое о ней еще напоминало.
Диме было легче, чем иным ребятишкам из Панчево. Азы политграмоты преподал ему отец, Илья Ануфриевич, старый партизан, с боями прошедший всю Украину. Вечерами, при тусклом свете керосиновой лампы, вспоминал он о былых походах, смелых вылазках, рукопашных, товарищах по оружию. И Дима учился у него любви и ненависти.
В деревне он вступил в комсомол, руководил работой избы-читальни. Затем его как одного из лучших учеников направили в Кировоградский техникум коммунистического воспитания.
Но закончить его не пришлось. Когда был на последнем курсе, его вызвал первый секретарь горкома комсомола Александр Бродский и предложил сменить профессию. Горком комсомола направлял в Ленинградское военно-морское училище имени Фрунзе отборный отряд ребят Кировограда. В их числе оказался и Дмитрий Грималовский…
Зеленый трепещущий сигнал ракеты расколол обыденность на две неравные части, большая из которых была отлаженным прошлым, а меньшая — неясным фронтовым грядущим.
И в это грядущее выплывали один за другим девять бомбардировщиков, их моторы заглушили дружный стрекот цикад и неумолчный рокот волн. Внизу расстилалось невидимое во мгле море.
Стрелка высотометра показывала четыре тысячи метров. Убаюкивающий покой окутывал штурмана. В память непроизвольно ворвалась родная деревушка Панчево под Кировоградом в весеннем наряде садов и белых уютных домишек. Навязчивое видение было сметено внезапным появлением по курсу бортовых огней вражеской эскадрильи. Двенадцать мессеров шли на сближение.
Командир звена старший лейтенант Лобозов обернулся к своему штурману:
— К бою, Дима!
Грималовский прильнул к пулемету, выискивая цель и подавляя охватившее его волнение.
Вражеские истребители уже были рядом.
Яркие вспышки огня выхватили из темноты кресты на фюзеляжах, разлапистые крылья "мессершмиттов", прозрачные колпаки кабин. Казалось, что это не стеклянные цоколи, а наглые рыбьи глаза уставились на него в упор. И он понял, отчего эта мглистая ночь превратилась в светлый день: гигантским костром освещали ее два подожженных вражеских самолета.
— Отвалили, — облегченно выдохнул летчик.
И действительно, как по команде, видимо, израсходовав весь боезапас, гитлеровские асы ушли в облака. После этой встречи полет продолжался спокойно. Через некоторое время внизу показалась Констанца.
Грималовский с высоты разглядел волнорез мола, скученные в гавани фашистские эсминцы и транспорты, на подъездных путях длинные составы с цистернами, приземистые нефтебаки и яркие крыши особняков на прибрежном взгорье.
С появлением группы советских самолетов порт мгновенно ожил. Зенитные пушки открыли огонь. Но семерка бомбардировщиков прорвалась через его завесу.
Грималовский выжидал какую-то долю секунды. Кнопка бомбосбрасывателя податливо ушла в панель. Облегченный самолет вздрогнул и развернулся на обратный курс. А внизу беспощадное пламя металось по резервуарам, коптящим нефтяным факелом рвалось ввысь. И, как аккомпанемент этой цветной фантасмагории, раздавались гулкие взрывы складов с боеприпасами.
— Знатно потрудились, — произнес Грималовский, растягивая с удовольствием приятно звучащее слово: — Зна-а-тно…
Но повторить фразу он не успел. Самолет вздрогнул и стал валиться набок.
— Попадание.
Лобозов выровнял машину, затем бросил ее в пике, стремясь скольжением сбить пламя, будто приклеенное к крылу. В кабину просочились струйки дыма.
— До аэродрома не дотянуть! — выкрикнул летчик. — Давай курс на Бессарабию.
Грималовский склонился над картой. Едкий дым спирал дыхание, в ноздри забивался запах жженой резины…
Пылающей кометой, теряя высоту, бомбардировщик несся над вражеской территорией. Навстречу ему стремительно вырастала земля. По шоссе мчались за самолетом мотоциклисты. Казалось, они вот-вот настигнут его крестообразную тень, скользящую по гудрону. Самолет прошел над Дунаем буквально в двух метрах от воды и, не выпуская шасси, сел "на брюхо" среди хлебов.
Едва летчики отбежали от самолета на несколько десятков метров, как рванули бензобаки…
— Да проснись ты, — теребил Грималовского за плечо сосед по койке. — Разуй глаза. Гости к тебе.
— Гости?
У кровати в узком больничном халате, готовом треснуть по швам, стоял, добродушно улыбаясь, Вася Лобозов.
— С неба свалился, что ли? Не чаял с тобой свидеться.
— А то как же? Откуда еще? Мне самой судьбой велено с неба… Ну да не обо мне речь. Рассказывай, что у тебя.
Грималовский вытер платком вспотевший лоб, беспомощно обозрел медицинскую клетку, именуемую палатой. "Что сказать?! Правды не знаешь толком и сам. А врач все: "Крепись, брат, крепись"".
— Что смолк? Встрече не рад? — прервал друг его размышления.
— Рад-радешенек, — горько выдохнул он. — Но посуди сам, куда как приятнее встретиться в воздухе. А сейчас, видишь… Скоро операция, а я и понятия не имею…
— Димка, не мучай себя понапрасну. Выправят тебе руку. Будет как новая. Врачи — люди верные. Вспомни, как тогда экипажем кочевали по госпиталям.
Подняли же нас. А ты и тогда опасался, что ногу ампутируют. Обошлось. И теперь нужно надеяться на лучшее. Без надежды жизнь не в жизнь!
Лобозов раскладывал на тумбочке доставленные дары: шоколад, фрукты, консервы, с деланым весельем приговаривая: "Поправляйся, дружок". Но бегающие глаза, торопливые движения выдавали его с головой. Похоже, он пытался скрыть от штурмана какую-то тайну.
— Темнишь, брат. Выкладывай все начистоту, — начал Грималовский, вновь стирая проступающий пот. — Что за известие принес? Твои бисовые глаза не соврут — что-то хочешь, да боишься сказать.
— Не надо, Дима. Не пытай зря. Ничего особенного.
— А все-таки. Растревожил душу.
— Понимаешь… — в нерешительной задумчивости начал Лобозов. — Не знаю, как и сказать. Навел я кое-какие справки. Понимаешь, нельзя было летчику идти в этот полет, не мог он вести самолет в ночных условиях. Говорят, у него была куриная слепота… А предупредить об этом стеснялся. Вот и достеснялся! Себя угробил и вас чуть рядом с собой не положил…
— Откуда тебе это известно, о слепоте? — пресекающимся от волнения голосом спросил Грималовский, неожиданно вспоминая: "Вот почему он так робко выруливал на взлетную полосу".
— Поговаривают, — Лобозов пожал плечами. — Ты уж меня извини, но просто злость берет. Какого рожна, зачем тебе нужно было лететь с ним? Я — твой летчик! Я — а не он! Запомни — я! Дикая нелепость…
— Так сложилась обстановка. Его штурмана не оказалось на месте.
— Не оказалось! Не оказалось! — Лобозов бухнул с досады кулаком по тумбочке, разметая яблоки.
— Спасибо за гостинец, — сказала появившаяся в палате медсестра, подняв откатившееся яблоко. — Но буянить в палате тяжелобольных не стоит.
— О, какая сердитая сестричка… — буркнул летчик и, смутившись, добавил: — Мне пора. Скоро лететь. Жди. Будет возможность, заявлюсь снова.