Литмир - Электронная Библиотека

Что же касается романа, Чехов уверял, что он, как и прочие его произведения, никоим образом не будет являть собой пристрастного взгляда на злободневные проблемы. «Роман захватывает у меня несколько семейств и весь уезд с лесами, реками, паромами, железной дорогой. В центре уезда две главные фигуры, мужская и женская, около которых группируются другие шашки. Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет; я меняю его ежемесячно, а потому придется ограничиться только описанием, как мои герои любят, женятся, родят, умирают и как говорят».[148]

Несмотря на обилие приемов, банкетов и речей, последовавших за присуждением Пушкинской премии, Чехов продолжал задаваться вопросом, кто же он – врач или писатель? Возвращаясь к излюбленному сравнению медицины с законной женой и литературы – с любовницей, Антон пишет Суворину, что, когда одна ему наскучивает, он спит с другой: может, это и непорядок, однако по крайней мере подобная жизнь лишена монотонности.

На самом же деле мир молодых литераторов был ему противен – со всеми этими кланами, интригами, бойкотами, реверансами, неистовым карьеризмом. Чехов упрекал своих собратьев по перу в том, что они готовы на все, лишь бы добиться хвалебной рецензии. Ну почему, почему они так жаждут славы, тогда как он сам – после восьми лет занятий писаниной – так до сих пор и не осознал, зачем марает бумагу? В противоположность всем тем, кто вокруг него группировался в злобные секты, он для себя хотел совсем другого: существования независимого, одинокого и скромного. Он писал Леонтьеву (Щеглову) о том, что нужно быть обычным человеком и жить, как живут обычные люди, одинаково относясь ко всем и всему, вот тогда-то, уточнял Чехов, у нас не появится необходимости в искусственно сфабрикованной солидарности. И – с еще большей убежденностью – Плещееву: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индефферентист. Я хотел бы быть свободным художником и – только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником».[149]

Эта полная независимость художника заключалась не только в проповеди ее по отношению к собратьям по перу, критике или публике. Чехов хотел ее и от своих героев. Беря за образец Пушкина ли, Толстого ли (до «обращения» последнего), он полагал, что уполномочен лишь ставить проблемы, а не решать их. В литературном произведении, считал он, не должно быть скрытой нотации. Никакого «послания». Нужно просто показывать жизнь, как она есть, не пытаясь что-то доказать. Это писатель должен состоять на службе у персонажей, а не персонажи у писателя. И требуется определенное мужество, чтобы выбрать между их присутствием и собственным. Если он вмешивается, что-то разъясняя, пытаясь кого-то из них, этих персонажей, судить, приговаривать или прощать, отпуская грехи, – значит, он превышает свои полномочия. Чем большую свободу, отойдя сам в тень, он предоставит своим героям, тем больше у них шансов пережить его. «Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т. п. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разговор двух русских людей о пессимизме и должен передать этот разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от неважных, уметь освещать фигуры и говорить их языком. Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: „Ничего не разберешь на этом свете!“ По его мнению, художник-психолог должен разобрать, на то он и психолог. Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем, кажется, шире ее кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед».[150] Позже он возвращается к волнующему его предмету в письме к тому же Суворину: «Я иногда проповедую ересь, но до абсолютного отрицания вопросов в художестве еще не доходил ни разу. В разговорах с пишущей братией я всегда настаиваю на том, что не дело художника решать узко специальные вопросы. Дурно, если художник берется за то, чего не понимает. Для специальных вопросов существуют у нас специалисты; их дело судить об общине, о судьбах капитала, о вреде пьянства, о сапогах, о женских болезнях… Художник же должен судить только о том, что он понимает; его круг так же ограничен, как и у всякого другого специалиста, – это я повторяю и на этом всегда настаиваю. Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто никогда не писал и не имел дела с образами. Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует – уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать. Чтобы быть покороче, закончу психиатрией: если отрицать в творчестве вопрос и намерение, то нужно признать, что художник творит непреднамеренно, без умысла, под влиянием аффекта; поэтому, если какой-нибудь автор похвастал мне, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, то я назвал бы его сумасшедшим.

Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В „Анне Карениной“ и в „Онегине“ не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус».[151]

Требование объективного подхода в рамках повествования не мешало Чехову утверждать необходимость строгого отбора деталей при описании или реплик в диалоге. Со своей стороны, несмотря на то что Чехов провозглашал себя реалистом, на самом деле он все больше склонялся к искусству импрессионизма в литературе, делая легкие, не связанные один с другим мазки или штрихи. Его произведения полны тонких аллюзий, мимолетных, как бы рассеивающихся, подобно дымку, замечаний… И своему собрату по перу Лазареву-Грузинскому, разбирая его произведения, он дает совет избегать традиционного стиля, приводящего к банальности. «Ваш недостаток: в своих рассказах Вы боитесь дать волю своему темпераменту, боитесь порывов и ошибок, т. е. того самого, по чему узнается талант, – пишет Чехов. – Вы излишне вылизываете и шлифуете, все же, что кажется Вам смелым и резким, Вы спешите заключить в скобки и в кавычки (напр. „В усадьбе“). Ради Создателя, бросьте и скобки и кавычки! Для вводных предложений есть отличный знак, это двойное тире (– имярек —). Кавычки употребляются двумя сортами писателей: робкими и бесталанными. Первые пугаются своей смелости и оригинальности, а вторые… заключая какое-либо слово в кавычки, хотят этим сказать: гляди, читатель, какое оригинальное, смелое и новое слово я придумал!

вернуться

148

Цит. по: Чехов А. Т. 11. С. 269. (Примеч. переводчика.)

вернуться

149

Письмо от 4 октября 1888 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 11. С. 263. (Примеч. переводчика.)

вернуться

150

Письмо от 30 мая 1888 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 11. С. 232. (Примеч. переводчика.)

вернуться

151

Письмо от 27 октября 1888 г. (Примеч. автора.) Цит. по: Чехов А. Т. 11. С. 287–288. (Примеч. переводчика.)

29
{"b":"91140","o":1}