Первое представление в Москве состоялось 19 ноября 1887 года. На афише имя автора было обозначено не «Чехонте», а «Чехов». После многих недель нервного напряжения Антон с удивлением осознал, что перед тем, как поднимется занавес, чувствует себя совершенно спокойным. Все родные, едва живые от тревоги, сгрудились в ложе, а сам он устроился за кулисами, поближе к сцене, «в маленькой ложе, похожей на арестантскую камеру».[103] Взволнованные актеры, проходя мимо него, крестились, чтобы отвести неудачу. Наконец занавес открылся, пропасть зала была заполнена нетерпеливо ерзавшими в ожидании начала зрителями.
Первое действие прошло нормально, несмотря на то что у артиста Киселевского проявилась неприятная склонность нести отсебятину, прикрывая тем самым провалы в памяти. Во втором действии ошибок было еще больше, поскольку второстепенные актеры не знали своих ролей и мямлили, но никто из зрителей этого не заметил. В конце третьего действия публика аплодировала и вызывала автора. Неужели победа? Чехов был готов в это поверить и с бьющимся сердцем ждал продолжения. Увы! Четвертое действие все испортило. Актеры, успевшие между делом напиться, паясничали на сцене. Киселевский «пьян, как сапожник, и из поэтического коротенького диалога получается что-то тягучее и гнусное».[104] Самоубийство Иванова некоторых зрителей потрясло, у других же вызвало смех. В зале нарастал шум. Свистки чередовались с аплодисментами, насмешки с криками «браво!». Дело дошло до драки. Полиции пришлось вмешаться и вывести нескольких возмутителей спокойствия. Сестра Чехова, перепуганная разнузданным поведением публики, едва не упала в обморок. Один из его друзей, «Дюковский, с к[ото]рым сделалось сердцебиение»,[105] бежал, другой – Киселев – «ни с того ни с сего схватил себя за голову и очень искренно возопил: „Что же я теперь буду делать?“ Среди всего этого шума и беспорядка Чехов оставался хладнокровным, словно его все это нисколько не касалось. В письме к брату Александру он так описывает свое состояние после премьеры: „В общем утомление и чувство досады. Противно, хотя пьеса имела солидный успех (отрицаемый Кичеевым и K°).
Театралы говорят, что они никогда не видели в театре такого брожения, такого всеобщего аплодисментов-шиканья, и никогда в другое время им не приходилось слышать стольких споров, какие видели и слышали они на моей пьесе. А у Корша не было случая, чтобы автора вызывали после 3-го действия“».[106] И, уже подшучивая над своим «провалом», другое письмо к брату он подписывает «Твой Шиллер Шекспирович Гете».[107]
Критик «Московских ведомостей» нашел в пьесе множество недостатков, происходящих от неопытности и невежества автора, и пожаловался на то, что до конца пьесы прождал разъяснения характера Иванова, но так его и не получил. В «Московском листке» Петр Кичеев назвал пьесу «нагло-цинической, безнравственной дребеденью».[108] Два следующих представления «Иванова» прошли в более спокойной обстановке, а затем пьеса были снята с репертуара.
Чехов философски воспринял эту неудачу. Он не держал зла ни на Корша, который преждевременно оборвал карьеру его пьесы, ни на актеров, исказивших его мысль, ни на публику, быстро утратившую интерес к его персонажам. Когда волнение улеглось, он, как ни странно, почувствовал некоторое облегчение, словно этот болезненный удар вернул ему равновесие. С легким сердцем Антон вновь уселся за письменный стол и принялся сочинять рассказы для газет, подписываясь «Чехонте».
Глава VII
«Мне наскучила моя жизнь»
Уверяя всех, будто провал «Иванова» навсегда исцелил его от наваждения – от влечения к театральным подмосткам, Чехов все же не мог изжить, отбросить, словно ее никогда и не было, эту пьесу, на которую возлагал столько надежд, пьесу, которая причинила ему столько неприятностей. Разочарованный тем, как вяло распродаются оба его новых сборника, «Пестрые рассказы» и «В сумерках», Антон говорил себе, что, если каким-нибудь чудом «Иванов», холодно принятый в Москве, с успехом пойдет в Петербурге, ему это принесет существенную денежную прибыль. Правда, надо было еще уговорить директора какого-нибудь театра решиться на постановку. И вот 29 ноября 1887 года Чехов выехал в столицу.
По просьбе Александра, но в то же время и для того, чтобы сократить расходы, он остановился у брата, о чем вскоре очень пожалел.
Ленивый, упрямый и раздражительный Александр жил со своей подругой в убогой комнатушке. Сожительница его болела, а Александр целыми днями ныл, жалуясь на все и на всех. Рассказывая о приютившем его доме в письме к другому брату, Михаилу, Чехов писал, что там сплошная грязь, вонь, слезы и ложь, что достаточно неделю прожить в этом доме, дабы повредиться в уме и стать грязнее кухонной тряпки.
И какой же контраст был между этой гнусной, убогой обстановкой, полной мелочных перебранок, и ярким светом, деликатным обхождением, умными разговорами в гостиных, куда Чехова приглашали едва ли не каждый вечер! Перед тем как отправиться в Петербург, Антон позаботился о том, чтобы передать друзьям экземпляр злополучного «Иванова», и теперь пьеса ходила по рукам. О чудо! Все, кому здесь удалось прочесть пьесу, говорили о ней с восторгом! В письме к брату Михаилу Чехов рассказывал, что Суворин пришел в ярость: зачем, дескать, он отдал пьесу Коршу, считая, что ни тамошняя труппа, ни московская публика не способны оценить «Иванова». Все ждали, что пьеса будет поставлена в Петербурге, и никто не сомневался в успехе.
Чехов, окрыленный этими похвалами, прибавлял: «Питер великолепен. Я чувствую себя на седьмом небе… Умных и порядочных людей столько, что хоть выбирай… Как я жалею, что не могу всегда жить здесь».[109] Он прочел пьесу в литературном кружке и раскланивался под гром аплодисментов. Он с гордостью читал, смакуя каждую строчку, длинную и весьма лестную для него статью в «Вестнике Европы», он принимал участие в ужинах, устроенных в его честь, он познакомился со знаменитым художником Репиным, он обедал с Леонтьевым (Щегловым) и свел через него знакомство со старым поэтом Плещеевым. Тем самым Плещеевым, который за тридцать восемь лет до того был арестован вместе с другими петрашевцами, стоял на эшафоте рядом с Достоевским и в последнюю минуту был помилован Николаем I, заменившим смертную казнь каторжными работами в Сибири… Короленко, который снова встретился с Чеховым в Петербурге, писал, что «в лице Чехова, несмотря на его несомненную интеллигентность, была какая-то складка, напоминавшая простодушного деревенского парня. И это было особенно привлекательно. Даже глаза Чехова, голубые,[110] лучистые и глубокие, светились одновременно мыслью и какой-то почти детской непосредственностью. Простота всех движений, приемов и речи была господствующей чертой во всей его фигуре, как и в его писаниях. Вообще [в это первое свидание][111] он произвел на меня впечатление человека глубоко жизнерадостного. Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселья, которым были переполнены его рассказы. И вместе угадывалось что-то более глубокое, чему еще предстояло развернуться в хорошую сторону. Общее впечатление было цельное и обаятельное[…]».[112]
На самом деле Чехов бывал «жизнерадостным» лишь временами, в кругу друзей, когда можно было оставить заботы о семье, забыть о денежных затруднениях, об одиночестве. В Москву он вернулся, полный решимости переделать своего «Иванова», прежде чем предлагать пьесу петербургским театрам, но намерения не осуществил: вскоре его вниманием полностью завладел другой проект.