Существовала ещё одна давняя причина. Предлагая матери руку и сердце, отец добавил к предложению кое-что ещё, что добавлять было опрометчиво. Он пообещал свозить её в Париж.
Я никогда не понимал, зачем он это сделал — при его-то внимании к словам. С тем же успехом можно было обещать прогулку по Луне — в те времена это было бы лишь на каплю фантастичней. Вряд ли отец всерьёз опасался, что без Парижа мама нипочём не выйдет за него замуж. Скорей, на него подействовала тогдашняя интеллектуальная мода на мечту о чём-то прекрасном и несбыточном. Считалось, что духовно развитый человек просто обязан вздыхать о каких-нибудь Монмартре или Мартинике, иначе он — приземлённое существо и даже не интеллигент. Вот до Камчатки в десять раз дальше, чем до Парижа, но о Камчатке никто особенно не вздыхал: дорога на край света не составляла особых затруднений — бери да поезжай. Другое дело недоступные страны — грёзы о них пленительно облагораживали душу просветлённой грустью.
Мода эта, кажется, потихоньку прошла, но её последствия время от времени давали о себе знать. Мама почти никогда не спорила с отцом — при необходимости она предпочитала обижаться. Когда такая необходимость, по её мнению, наступала, она напоминала отцу о том давнем обещании, чтобы подчеркнуть, какая тяжкая доля ей досталась. Отец называл этот маневр «плачем Ярославны» — получался каламбур известного выражения с отчеством матери.
Родительские размолвки — даже когда они всерьёз сердились друг на друга — проходили в виде шутливой пикировки. Так они избегали настоящих ссор. Мама почти всегда переходила на французский, отец же в ответ сурово хмурил брови и пускал в ход старославянский и древнерусский, прибавляя иногда известные ему слова и выражения из современных славянских языков — украинские («Пошто не шануваешь мени, жинка?») или болгарские («Ако не бях влюблен в тебе ти, ей сега щях да те влюбя!»). Из фраз матери я понимал больше половины, а отец — почти ничего. Он руководствовался интонациями — полными неподдельного возмущения, горьких упрёков и патетической жалобности. Обычно их сцены выглядели очень смешно, но оба играли, как настоящие драматические артисты — без тени улыбки. Иногда отец обращался за помощью ко мне: «Что она сказала?» — спрашивал он после какой-нибудь особенно жалостной тирады. «Да так, — я старался передать основную суть, — что-то о празднике… говорит: хочется праздника». Момент, когда мамин запас жалобных фраз иссякал, и она только твердила: «Пари! О, Пари!», служил сигналом к примирению, точней, к отцовской капитуляции. Он произносил: «Ну, всё, всё, прости, мы оба не правы, но я — больше. Инда ещё побредем!»[1], после чего все снова говорили по-русски.
Но на беду отцу у матери было ещё и четыре подруги по университету, её однокурсницы, — с ними мама дружила не меньше, чем со своей младшей сестрой. Даже спустя годы они постоянно общались и принимали тесное участие в житейских делах друг друга — делились вареньями и соленьями собственного приготовления, при необходимости заезжали друг для друга в аптеку, передавали друг другу детские вещи и оставляли друг на друга детей. В день рождения матери, примерно в середине застолья, когда все уже были немного навеселе, какая-нибудь из подруг считала своим долгом произнести тост: «За то, чтобы Илья наконец-то уже свозил Ларису в Париж!» Это была их нестареющая шутка, юмор малопонятный за пределами их студенческой компании.
Мама обычно отвечала чем-то вроде: «О чём ты говоришь, он уже и обещать перестал», и тогда их внимание переключалось на отца:
— Илья, это что ещё за новости? Как прикажешь тебя понимать?
— Где твоё мужское слово, Илья? Пообещал, а теперь на попятную?
— Вот все вы такие! Обманул первую красавицу факультета!
— Мы хотим знать — когда? Назови конкретную дату!
Я видел, что отцу тост «за поездку в Париж» не особенно приятен: он терпеливо улыбался и ждал, когда шуточки в его адрес сойдут на нет. Лет в пять я попытался заступиться за отца, заявив: «Зато мы были в Балабановке!», чем всех рассмешил, а отца — растрогал. Он посадил меня на колени и с торжеством победителя продемонстрировал, что когда надо, он тоже может пустить в ход французский:
— Вуаля!
Путешествовать по карте означало — перескакивать с одного цветного пятнышка на другое. С фиолетового на жёлтый, с него — на зелёный, далее — на оранжевый. Все эти цвета определенно что-то значили — ведь неслучайно СССР был обозначен правильным бодро-розовым цветом, а США, навязавшие нам гонку вооружения и угрожающие миру ядерными ракетами, — зловещим серо-коричневым. Из этого я сделал вывод, что оранжевая Испания склоняется в нашу пользу, а светло-бордовая Франция — уже почти созрела для социалистической революции.
Но оставалось и непонятное. Я спросил отца, какие страны нам ближе — зелёные или, к примеру, фиолетовые?
К моему разочарованию, он ответил, что раньше зелёным цветом отмечали страны Британской империи — Индию, Канаду, Австралию и так далее, но сейчас Британской империи уже нет, и цвета взяты, в общем-то, произвольно, потому что стран много, а основных цветов всего семь.
На следующий день разговор продолжился, хотя я о нём уже и забыл. Отец похлопал меня по плечу и сказал: спасибо, старина, ты навёл меня на очень интересное размышление. Я ответил: пожалуйста, старина, а что за размышление?
— Ты задал очень интересный вопрос. Возьмём, к примеру, механизмы: что их приводит в движение? Энергия — электрическая или тепловая, которая получается из угля, бензина, газа. Или энергия ветра — раньше она помогала двигаться парусным кораблям и молоть зерно на мельницах. А что приводит в движение людей?
— Как что? — удивился я. — Еда, вода, воздух!
— Так-то оно так, — полу-согласился отец. — Но если взять шире, то каждым человеком в отдельности и целыми странами управляют три силы — Деньги, Кровь и Идеи…
— Это как?
— Деньги — это всё, что касается жизнеобеспечения, — объяснил он. — Еда, одежда, крыша над головой, мебель и так далее. Кровь — любовь к родственникам, друзьям, к своему народу. А Идеи — когда воплощают свои представления о добре и зле. К примеру, в нашей стране в основу общественного строя положена Идея справедливости. В США правят Деньги, а, например, фашистская Германия во главу своей политики ставила вопросы Крови, там был нацизм.
— Хорошее размышление, — оценил я, — здорово!
Мне понравилось, что в нашей стране главное — Идея справедливости. Это означало, что мы — самые добрые в мире. Разумеется, я уже об этом знал, но другими словами, не такими красивыми.
— А что тогда управляет другими странами?
— В общем-то, то же самое, — ответил отец, — только вперемешку. Ведь и мы пользуемся деньгами, и у нас в стране проживает более ста национальностей. Просто в других странах это менее заметно — где-то больше того, где-то другого. Тут, старик, важно помнить, что любая энергия может быть, как созидательной, так и разрушительной. Электричество заставляет лампочку светиться, а человека — может убить. Деньги позволяют делать много полезного — выращивать урожай, стоить дома и дороги, развивать науку и искусство. Но из-за денег кто-то идёт воровать, грабить и даже убивать — в этом случае они играют разрушительную роль. Так же и с Кровью: любить свой народ, знать его историю, гордиться его достижениями — хорошо и правильно. Если же считать хорошим только свой народ, а другие народы — плохими, ничего хорошего уже не получится, согласен?
До сих пор мне казалось, что собой управляю я сам — ещё немного родители, а в школе — учителя. Но, в основном, посторонняя помощь не требуется. Прежде чем кивнуть, я в сомнениях неопределённо покачал головой.
— Идеи, Кровь и Деньги, — заключил отец, — три кита на которых стоит мир.
От неожиданности я подскочил со стула.
— Какие ещё три кита? — поразился я. — Так ты не знаешь, что Земля — круглая?! Вот это да!
И уже собирался вывести отца из дремучей древности на передовой рубеж астрономической науки — поведать, почему день сменяется ночью, а зима — весной и летом, но отец рассмеялся и уточнил: он выразился иносказательно — применив для красоты древнее представление об устройстве мира.