Трудно сказать, каким именно представлял профессор будущего зятя, но отец, в его глазах, на эту роль почему-то категорически не годился. Скороспелое решение о браке дочери и собственного подчинённого он счёл вздором и блажью, и только не мог решить, кто в данном недоразумении больше повинен — дочь ли, пожелавшая «выкинуть номер», или младший коллега, «запудривший дочери мозги». Последний вариант, по-видимому, казался ему более реалистичным и к тому же, как ни крути, был более предпочтительным. Дело дошло до «милостивого государя».
— Вы посмотрите на себя, Илья Сергеевич: вы же старик для неё! — кинул он отцу упрёк, несправедливый хотя бы потому, что и сам был старше жены на шесть лет, и потому разницу в возрасте в восемь лет не мог считать столь уж критичной. — И когда это, милостивый государь, я позволял вам приударять за моей дочерью?..
Возможно, его больше всего именно это и поразило — даже не скоропалительность решения, а то, что оно созрело втайне от него, без его предварительного одобрения самой возможности этого романа, как такового, фактически у него за спиной.
Сцена сватовства, таким образом, вышла скомканной и скандальной, и за праздничный стол, накрытый к приходу жениха, так и не сели.
Потом было ещё несколько недель неуютного сосуществования на работе, где специально для отца профессор придумал новую манеру выражения своего неудовольствия — общение через третьих лиц. «Передайте Илье Сергеевичу, что завтра в три часа состоится заседание кафедры», — говорил он кому-нибудь из сотрудников, хотя отец стоял рядом и всё прекрасно слышал. Кое-кто из сотрудниц кафедры подозревал отца, что он хочет породниться с профессором из карьерных соображений, некоторые допускали, что здесь имеет место быть любовь, но не торопились с поддержкой, и только дядя Аркадий открыто и безоговорочно встал на сторону отца, чем поразил своего учителя.
Приближающуюся свадьбу расстроить не получалось, тем более, что и в собственной семье профессор по вопросу предстоящего бракосочетания неожиданно оказался в меньшинстве, точней, даже в одиночестве, и незадолго до торжественного момента состоялось примирение — по крайней мере, формальное. После того, как стало известно, что у профессора родится внук, отец был признан полноценным зятем — с известным набором родственно-семейных оттенков в общении, а когда меня назвали в честь профессора Ярославом, конфликт предали забвению, словно его и не было никогда.
Но их задушевные разговоры о науке сошли на нет: то ли что-то разладилось в их дружбе, то ли они уже наговорились и исчерпали обаяние начального знакомства, то ли после установления родственной связи им — во избежание кривотолков — нужно было демонстрировать окружающим исключительно рабочие отношения.
7. По исторической стезе
Благодаря профессору Трубадурцеву (теперь его можно называть и дедом) было решено, что я стану историком. Подразумевалось, что это мой собственный выбор, хотя, скорей, дело было в обстоятельствах и духе времени.
Надо сказать, изначально наши отношения были по-родственному доброжелательными, но не особенно близкими. Мы чмокали друг друга в щеку при встречах и расставаниях во время гостевых визитов, однако в присутствии профессора я чувствовал себя неуверенно. В дошкольном детстве меня пугала его левая рука — без мизинца и безымянного пальцев, а позже, когда мы разговаривали, он, прищурив один глаз, внимательно слушал всё, что я говорю и, казалось, сопоставлял с тем, что ему хотелось бы услышать. Из-за этого меня тянуло к наивному умствованию. Я пытался выглядеть более развитым, и в результате представал глупей, чем был на самом деле. Мне казалось, что внутри себя дед награждает меня сплошными неудами, и, возможно, даже немного жалеет за это.
Несомненно, чувство неуверенности досталось мне по наследству. Однажды я спросил у матери: как она считает — дедушка, наверное, не очень рад, что меня назвали в его честь?
— Почему ты так решил? — она сильно удивилась.
Я объяснил: он почти никогда не называет меня по имени — всё больше «дорогой тёзка» или «дорогой потомок». К тому же мне кажется, дедушка считает меня недостаточно умным.
— Не обращай внимания, — сказала она. — Просто он очень требовательный. Мной она всегда был недоволен. Сколько мы жили под одной крышей, почти всегда. То я мало читаю, то интересуюсь чепухой, а серьёзному внимания не уделяю. Я объясняла, что не собираюсь быть такой умной, как он, но он говорил: это всё отговорки и лень. Его жутко раздражало, если я чего-то не понимала. Иногда просто хотелось сбежать из дома. Но на самом деле, он всех нас очень любит и переживает за нас.
И в качестве то ли доказательства, то ли утешения, она добавила, что у меня — дедушкины глаза и брови.
Вообще же я заметил, что дистанция у родителей с их родителями значительно больше, чем в нашей семье, где все были практически равными, и лёгкое неравенство носило естественный доверительный характер. Отец своих родителей называл на «вы», а у мамы в разговоре с профессором время от времени проскальзывала оправдывающаяся интонация. Когда она называла Трубадурцева «папой», это выглядело странным — мне казалось, в его случае слово «папа» несёт какой-то другой смысл, не такой, какой в него вкладываю я. Вероятно, поэтому я бы предпочёл вслед за отцом называть профессора Ярославом Николаевичем, а не дедушкой, хотя и понимал, что это невозможно.
Нашему сближению способствовала Перестройка. Тогда она только началась и ещё не казалась странным временем — её очевидные противоречия пока оставались незаметными. Первым достижением Перестройки стала антиалкогольная кампания — она породила талоны на водку, безалкогольные свадьбы и вырубку виноградников. Но несмотря на столь решительную борьбу за трезвость Перестройка пьянила новизной и расширяющимся пространством свободы.
Главной перестроечной новинкой был сам Горбачёв — внешне он выгодно отличался от трёх своих ветхих предшественников, которые выступали только на официальных мероприятиях, а потом «после продолжительных болезней» (как писали в некрологах), один за другим стали стремительно сходить в могилу. Новый глава страны говорил много, бойко, по любому поводу, не брезговал появляться на улице среди простых людей, причём, не один, а в сопровождении супруги, чего до него отродясь не бывало, и оттого казался более близким к народу и народным чаяниям.
Провозглашённый Горбачёвым тройной лозунг «Перестройка. Ускорение. Гласность» призывал изменить настоящее — модернизировать экономику и покончить с унизительным дефицитом товаров народного потребления, а заодно повысить их качество. Но как именно модернизировать текущий момент современности, во властных верхах, похоже, не очень представляли. Поэтому сначала было решено разобраться с полузапрещённым прошлым: по телевидению и в журналах стали рассказывать о сталинских репрессиях — тема, на которую в брежневские времена было наложено табу. Сперва речь шла о видных большевиках — людях, беззаветно преданных революции, которых высоко ценил сам Ленин, а Сталин в борьбе за власть приказал расстрелять. Подразумевалось, что из-за этого страна сбилась с ленинского курса, и всё стало не так хорошо, как могло бы быть, если бы мы по-прежнему шли верной дорогой. Постепенно круг литературы о сталинских репрессиях расширялся, и вскоре уже не один номер литературных журналов не выходил без чьих-то воспоминаний об аресте и годах в лагерях. Эти публикации производили ошеломительный и тягостный эффект — как-никак мы жили в лучшей стране в мире, самой справедливой и гуманной, и у нас такого происходить не должно было ни при каких обстоятельствах. А вот же — оказывается, происходило. О том, что при Сталине были пострадавшие, в общем, было известно, кажется, даже младшим школьникам, но об этом не принято было говорить громко — считалось, что вопрос полностью исчерпан в хрущёвские времена. Но сейчас открывались новые масштабы и подробности. Попутно стали печатать романы и повести писателей, о которых раньше почти никто не слыхал, потому что их имена были под запретом: их произведения тоже привлекали повышенный интерес. Тиражи литературных журналов выросли до заоблачных высот, и в целом вся литература стала необычайно популярна — как никогда, ни раньше, ни позже.