Литмир - Электронная Библиотека

Вообще же на кафедре было тесновато. Её помещение изначально не рассчитывалось на большое число учёных голов. В старинном двухэтажном здании размещалось целых три факультета. Когда построили новый корпус, где каждый факультет мог занять отдельный привольный этаж, филологи победили в межфакультетской интриге за право остаться в старом здании, и тогда коллективу кафедры предоставили помещение попросторней. Но произошло это уже во второй половине восьмидесятых, когда отец возглавил кафедру, а в предшествующие десятилетия, на полтора десятка сотрудников приходилось всего два письменных стола общего пользования, и ещё один безраздельно и полновластно занимал профессор Трубадурцев — по праву авторитета и судьбы.

Внешне профессор был человеком невысоким, но с крепкой правильной фигурой, с белыми седыми волосами и такой же небольшой бородкой, в очках с тонкой золотистой оправой и с пристально-спокойным взглядом. Он носил костюм-тройку, курил трубку с пахучим табаком и разговаривал приятным бархатистым голосом, который при необходимости мог приобрести оглушающую силу звенящего металла — даже в самой большой аудитории его слова легко долетали до задней стены. Иногда в шутку профессор пояснял, что громкий голос выработался у него в армии — во время войны он служил в артиллерии.

В Трубадурцеве без труда угадывался наследник великих традиций — от него веяло обаянием старинного профессорства. Он здоровался не так, как все — говорил не: «Здравствуйте», «Добрый день» или «Приветствую», а по-старомодному: «Доброго здоровья». Старинные обороты вроде «иже с ним» и «паче чаяния» в его устах звучали с естественностью, какой, казалось, ни за что не добьёшься одной только начитанностью. Дореволюционной лексике в его речи сопутствовала и революционная, та, среди которой рос и формировался он сам — лексика железных людей 1920-30-х годов. Обращаясь к кому-либо, профессор нередко применял ласковое обращение «товарищ дорогой». А если хотел подчеркнуть свою холодность, то использовал строгое «милостивый государь» (этого обращения, в частности, удостаивались студенты с треском провалившие экзамен: «Прискорбно, милостивый государь, прискорбно»). Когда же отношения шли на разрыв, в ход шло ругательное «господин хороший».

Давно умерших светил лингвистической науки профессор называл по имени и отчеству, опуская фамилию, — как бы подчёркивая, что научные заслуги того, о ком он говорит, настолько общеизвестны, что всем и так понятно, о ком идёт речь. Со стороны же это выглядело так, будто Трубадурцев говорил о людях, с которыми когда-то у него было личное знакомство. Лингвист девятнадцатого века Потебня в его речи присутствовал, как Александр Афанасьевич, Гумбольдт звался Вильгельмом Александровичем, а де Соссюр — Фердинандом Манжиновичем. Если кто-то из студентов решался уточнить, о каком, например, Фёдоре Ивановиче идёт речь, Трубадурцев, удивлённо откидывая голову, охотно разъяснял:

— Если бы мы сейчас читали стихи, то речь, разумеется, шла бы о Тютчеве, а если бы распевали арии, тогда — о Шаляпине. Но мы говорим о языке, и Фёдор Иванович тут может быть только Буслаев, да. Только так. Замечательный языковед девятнадцатого века — составитель первой исторической грамматики русского языка, современник Достоевского и Толстого... Изучая лингвистику, мы, товарищи дорогие, находимся в великой компании, и предшественников надо знать. А иначе как же?..

Но и среди современников, внёсших в науку заметный вклад, он тоже кое-кого неплохо знал лично. К примеру, листая новый учебник, предназначенный для русских филфаков всей страны, профессор мог одобрительно покивать головой и сообщить окружающим: «Толковую книжку Миша написал, толковую». Никто не заподозрил бы при этом, что с «Мишей» у Трубадурцева какое-нибудь шапочное знакомство — если уж так выразился, значит, действительно, не раз общались, и имеют место товарищеские отношения.

В коллективе кафедры, сильно разбавленном местными выпускниками, профессор, чем дальше, тем сильнее, воспринимался, как столичный аристократ в кругу провинциального дворянства, сосланный на периферию за вольнодумство.

Во-первых, он был одним из учеников самого академика Вагантова — такой научной родословной не мог похвастать никто на факультете. Само присутствие Трубадурцева в учебной аудитории давало ощущение причастности к истории науки — любой студент, слушающий лекцию профессора, мог законно считать себя научным внуком Вагантова, который, в свою очередь, учился ещё у столпов рубежа девятнадцатого и двадцатого столетий. Особенно импонировало, что Трубадурцев был пусть и далеко не самым известным из многих учеников академика, зато входил в число первых и наиболее близких — о чём свидетельствовал экземпляр фундаментального труда с дарственной надписью: «Дорогому Ярославу Трубадурцеву, ученику и другу», стоящий на видном месте в одном из книжных шкафов и доступный для почтительного пользования любому сотруднику кафедры.

Их знакомство состоялось в первой половине грозных 1930-х, когда Вагантову до вершины академического звания и мировой славы предстояло ещё немало трудных лет научного пути, а пока само занятие лингвистикой было небезопасным. В общественной и научной жизни Вагантов придерживался умеренных взглядов и готов был к разумным компромиссам, но в те времена ни одна из линий поведения не гарантировала личной сохранности. Он дважды угождал в ссылку: первый раз — по знаменитому «делу славистов», второй раз — вскоре после начала войны. Позже, из наступившего благополучия, можно было счесть, что Вагантов «ещё легко отделался», но тогда невозможно было предугадать, как всё обернётся, и кому какая доля выпадет. Первая ссылка и стала прологом его дружбы со студентом Трубадурцевым, который не отрёкся от учителя и был одним из немногих, кто старался помогать деньгами и продуктами его оставшейся в Москве семье — жене и школьнице дочери, что в первое время было особенно кстати (жену Вагантова после ареста мужа уволили, и она перебивалась случайными заработками). После возвращения Вагантова из ссылки Трубадурцев поступил к нему в аспирантуру, и казалось, что самое худшее уже позади, тогда как оно, по большому счёту, ещё и не началось: шёл 1936-й год.

От тех довоенных времён сохранилась жёлто-коричневая фотография. На ней будущий академик, полуседой брюнет, в очках с толстой чёрной оправой, был запечатлён в учебной аудитории в кругу коллег и учеников, среди которых был и Трубадурцев — неузнаваемо молодой, ещё темноволосый и без очков, в светлой рубашке с закатанными по локоть рукавами. Здесь же была Клавдия Вагантова, семнадцатилетняя девушка с перекинутой через плечо косой, — к тому времени она закончила школу и вошла в число учеников своего отца. На групповом снимке дочь будущего академика держала Трубадурцева под руку. Этот жест в те целомудренные времена, вероятно, значил нечто большее, чем простая дружеская приязнь или позирование при фотографировании, из чего можно было предположить, что между вчерашней школьницей и двадцатичетырёхлетним аспирантом существуют лирические отношения (так ли это или не так, оставалось неизвестным: впоследствии никто из учеников уже самого Трубадурцева, понятное дело, не решался задать профессору этот вопрос напрямую). Как бы то ни было, в их непроявившиеся отношения решительно вмешалась эпоха: вскоре и самого Трубадурцева арестовали, и это уже было «во-вторых».

Ореол легендарности на факультете и кафедре Трубадурцеву придавало то обстоятельство, что ещё смолоду он пострадал за науку — как, например, Джордано Бруно (который, впрочем, пострадал совсем за другое, но считалось, что за науку) или Вавилов, только не до смерти. Причиной доноса и ареста стало несколько неосторожных фраз в адрес «Нового учения о языке» академика Марра, которое с середины 1920-х преподносилось его апологетами, как единственно марксистское. Следовательно, каждый, кто его не разделял, становился в их глазах врагом существующего строя, о чём они начинали писать в научных журналах, изо всех сил привлекая внимание властей.

19
{"b":"911202","o":1}