— Мы успеем, — сказал Ромка.
— А вдруг не успеем? — возразил я.
— Успеем, вот увидишь.
По Ромкиным расчётам Брежнев должен был проехать, как раз во время перемены после второго урока.
— Как мы успеем за пять минут?
— А мы побежим! Минута туда, минута обратно, как раз за три минуты посмотрим! Подумаешь, опоздаем немного — может быть, больше никогда Брежнева уже не увидим!
В Ромкином голосе чувствовалась взрослая горечь — он словно призывал меня не быть дитём, а понять, что даже такой человек, как генсек может когда-нибудь умереть, и тогда наш шанс его увидеть будет упущен.
Думать о смерти Брежнева было немного кощунственно, однако я сдался.
Проспект Мира от нашей школы отделяло каких-то двести-триста метров, но все хорошие места были уже заняты: люди с транспарантами и цветами стояли в несколько рядов по обе стороны средней дороги у заградительных лент, и соваться туда было безнадёжно. Мы забрались на высокий парапет у продовольственного магазина: отсюда до проезжей части было значительно дальше, стоять тесновато — рядом скопились такие же зеваки, как и мы, — но видимость неплохая.
В ожидании Ромка вполголоса поведал мне о том, что, когда едет машина с Брежневым, запрещено кидать ему цветы — могут застрелить охранники.
— За что? — поразился я.
— Они могут подумать, что в букете бомба, — со знанием дела объяснил Ромка. — А что? Запросто!
Цветов у нас не было, а даже если б и были, мы бы их с такого расстояния не докинули, так что история была — на всякий случай.
Открытая «Чайка» с генсеком показалась минут через десять — она ехала плавно, но достаточно быстро. Леонид Ильич стоял в ней и легонько покачивал согнутой в локте рукой, его волосы казались более седыми, чем в телевизоре. Всё зрелище заняло обещанные Ромкой три минуты. Те, кто стоял у самой дороги, возбужденно рассказывали, что по лицу Брежнева текли слёзы, и это было приятно: по телевизору Брежнев никогда не плакал, а тут не удержался — значит, не забыл нас (в давние-давние времена он работал в нашем городе и, конечно, не предполагал, что станет главой государства).
В класс мы опоздали на добрую треть урока. Груша оставила нас стоять у дверей, на всеобщем обозрении — ей казалось, оттуда мы её лучше поймём. Из Грушиной речи следовало, что мы вернулись из опаснейшей экспедиции: нас могла сбить машина, мы могли провалиться в канализационный люк и изувечиться, нас могли задавить в толпе, на нас мог упасть электрический провод, и произойти ещё куча неприятных вещей.
— Вы об этом подумали?!
Мы переминались с ноги на ногу и не знали, что ответить. Самое страшное, что с нами могло произойти, как раз и происходило: больше всего мы боялись, что, когда вернёмся, Груша станет на нас орать. И вот, пожалуйста: она на нас орала.
Проработка длилась не очень долго: наверное, учительница понимала, что по большому политическому счёту мы не так уж и виноваты. И она наказала нас другим способом: меня вернула к Таньке Куманович, а Ромка стал делить парту со Светкой Малофеевой.
— Это ерунда, — сказал Ромка после уроков, — в следующем году перейдём в старшее здание, там по-другому станут рассаживать. Может, снова вместе окажемся.
Но, видимо, мы выпили из Груши последние соки. Через несколько дней она едва не отправила нас и ещё нескольких человек в тюрьму для тех, кто плохо себя ведёт и не желает учиться. Юлия Степановна где-то отсутствовала всю перемену перед последним уроком и ещё немного опоздала. А когда вернулась, на её лице лежала печать суровой озабоченности.
— Ну, всё, — сообщила Груша, — я только что из кабинета директора. Мы вместе звонили в колонию для малолетних преступников и договорились. Сейчас приедет машина…
После этого она стала вызывать к доске тех, кто наиболее злостно портил показатели класса. Ромка в чёрном списке оказался третьим, я последним — седьмым. Мы попали туда за поведение.
Раз мы не хотим нормально учиться и хорошо себя вести, сказал Груша, то нашим воспитанием займутся в другом месте — там, где помимо обучения надо ещё и работать.
На улице начинало темнеть, и больше всего меня испугало, что нас повезут куда-то в ночь. Кто-то всхлипнул, и это оказалось заразительно. Я тоже почувствовал непреодолимую тягу всплакнуть, но краем глаза видел, что Ромка пока не пролил ни слезинки — начинать реветь без него, было стыдно.
Казалось, Груша нас жалеет. Она напомнила, что каждого из нас уговаривала вести себя хорошо, стараться, налегать на учёбу. Но теперь у неё больше нет права оставлять нас в классе.
— Я говорила тебе, Круц? Я говорила тебе, Горкин? — вопрошала Груша. — А тебе, Ваничкин?.. А тебе, Сказкин?.. Теперь я уже ничего не могу поделать! Раньше надо было плакать о своей учёбе и поведении!
Потом она попросила Ирку Сапожникову сходить на улицу, посмотреть, не приехала ли машина зелёного военного цвета. Упоминание о военной машине сломило остатки самообладания: класс заполнился семиголосым рёвом. В тот момент я думал, что, если бы не подружился с Ромкой, то ничего бы этого не было. Я спокойно сидел бы за партой и жалел тех, кто стоит у доски, а теперь…
Ирка вернулась минут через пять и сообщила, что никакой машины не видно. Груша кивнула и выразила предположение, что сегодня почему-то не получилось, поэтому машина приедет завтра. Нас она отпустила по своим местам, взяв последнее обещание взяться за ум.
— А я не верил, что она всерьёз, — гордо сообщил мне Ромка, когда мы возвращались.
— Ну да! — не поверил я. — А почему…
— Ну, мало ли…
До конца учебного года оставался каких-то три с половиной недели, и на их протяжении Груша ещё не раз давала понять, что в колонии имеются для нас свободные места, но закончили мы год удачно — военная машина цвета хаки за нами так и не приехала.
С началом летних каникул мы стали пропадать в долине Роз — широкой и длинной лощине, неподалеку от наших домов. Она тянулась километра три-четыре вниз и заканчивалась парком культуры и отдыха с каскадом из трёх прудов разной величины. В парке было много клумб с розами, но наша, верхняя, часть долины Роз была неокультуренной. Розами здесь и не пахло, зато помимо обычных деревьев было много абрикосов, вишен, слив, яблонь и шелковиц — белых и красных. У Ромки была старая офицерская сумка его отца. В ней лежала наша тетрадь, компас, увеличительное стекло для разжигания костра, перочинный нож и спички — на тот случай, если зажечь огонь от солнца не удастся. С утра мы клали в сумку припасы — бутерброды или пирожки, или просто хлеб и устремлялись навстречу смертельным опасностям.
В долинке, как мы называли долину Роз, играть в африканское путешествие было и приятней, и сподручней — сидя на ветвях в засаде и поджидая людоедов или поджаривая на костре мясо носорога. Иногда мы отвлекались от основных событий и вели степенные беседы. Обсуждали, будет ли ядерная война, и что мы будем делать, если она, вопреки нашим сомнениям, всё же начнётся. Удивлялись, как первобытные люди догадались делать из зёрен пшеницы хлеб — мы бы с Ромкой до этого не додумались: ели бы себе яблоки, абрикосы и кукурузу. Или мечтательно делились, с кем из девчонок или взрослых женщин мы вступили бы в половую связь, будь у нас такая возможность.
Ромка поделился со мной мудростью, которую ему открыл старший двоюродный брат. Брату было уже пятнадцать, и он познал многие тайны жизни.
— Чтобы хорошо узнать человека, есть два способа, — со значением произнёс Ромка: — с мужчиной — как следует выпить, с женщиной — переспать.
— Переспать тоже, как следует? — на всякий случай, уточнил я, поскольку ещё слабо разбирался в этом вопросе (мои двоюродные братья со мной такими премудростями не делились).
— Ну да. А как ещё?
— А как понять — как следует переспал или нет?
— Ну, как-как…, — Ромка задумался. — Если потеряет сознание, значит — как следует.
— Да ты что! — я страшно удивился. — И им это нравится — терять сознание?
— Так ведь это от удовольствия, — объяснил Ромка. — Женщины же такие: чуть что — хлоп и в обморок.