– А просто любить кого‑нибудь вы не пробовали?
В первый раз за все время я уловил в его голосе проблеск юмора:
– Чем любить‑то? В том‑то все и дело, старина! Чем? Знаете анекдот про парня, который проходил медкомиссию? Врач просит: “Покажите свои половые органы”, – а тот открывает рот, показывает язык и говорит: а-а-а! Этакую подлость с нами учинили! Ладно бы еще рухнуть сразу – как молния в дуб ударяет: шарах – и готово! Отлично! Но когда ты наедине с красивой бабой, лежишь с ней в постели – и ничего… Однажды я валялся, как жук на спине, после очередной осечки, а моя красотка напрокат одевалась. Взглянула на меня, а у меня рожа, видать, как у покойника в гробу. И вот она докурила сигаретку и говорит: “Такие, как вы, не могут смириться с оскудением потенции, потому что привыкли к богатству”.
– Пожалуй, в этом что‑то есть, – сказал я безразличным тоном, как всегда, когда говорю о себе.
– Мне попалась проститутка левых взглядов, старик, такие не просто спят с вами, а наблюдают и изучают. Самое противное, что я никак не могу отступиться. Натура такая. Я не привык сдаваться. Бьюсь до последнего. Всю жизнь был бойцом.
– И всегда побеждал. Записной чемпион.
– Ну да… Кстати, я вспомнил, где мы с вами виделись в последний раз. На чемпионате Европы по бобслею…
– Ошибаетесь. В последний раз мы виделись у Тьебона… помните – бильбоке?
Дули повернулся лицом к водной глади за окном, и яркий свет вдруг, словно невидимым резцом, углубил его морщины. Тонкие, хоть и размытые возрастом черты, завитки волос точь‑в‑точь как на античных бюстах и медалях, однако совершенно неожиданное для римских цезарей выражение – отчаяние, какого не найдешь в творениях древних мастеров.
Одного я не понимал:
– Почему вы это все рассказываете именно мне?
– Потому что я вас почти не знаю, а такое легче выложить незнакомому человеку. И потом, мы оба воевали… оба победили. Это как‑то сближает. – Он посмотрел мне прямо в глаза. – Так как у вас обстоит с этим делом? И не вздумайте рассказывать мне сказки, старина. Мы с вами ровесники.
Меня уже давно подмывало встать и уйти, но чуткий инстинкт самосохранения подсказывал: Дули потому спокойно вытирает об меня ноги, что знает – теперь‑то можно не сомневаться – про ссуду и скидку, которые я попросил в его банке. Сопротивляться я не мог. Оставалось пожать плечами:
– Не для того же вы подняли меня в семь утра, чтобы мы обменялись сводками о состоянии наших эндокринных систем.
– Вы, говорят, до сих пор сильны по этой части. Вот я и подумал: поговорю‑ка с ним… как ветеран с ветераном. Спрошу, как он выкручивается. Я ведь наслышан про вашу восхитительную бразильяночку.
Тут я все же встал:
– Вот что, Дули, хватит. Вы пьяны. Вам надо лечь и уснуть. Проспитесь – полегчает.
Дули поставил рюмку на стол:
– Сядьте. Вы мой должник. Мой банк дает вам кредит, о котором вы просили. И скидку тоже. Все были против. Считали, на вас можно ставить крест. Я тоже так думаю. Вернее, не думаю, а знаю. Как и вы. Просто вы еще петушитесь. Или, может, не знаете? Или не хотите знать?
Я рассмеялся. Причем непритворно: у меня камень свалился с души от этой новости.
– С каких это пор швейцарские банки дают деньги заведомо обреченным предприятиям?
– С тех пор, как им велит это делать добрый дяденька Дули. Вам крышка. Капут. Хоть, может, вы действительно этого не знаете, все мы живем надеждой. Каждый думает, что все как‑нибудь… восстановится.
– О чем вы говорите: о себе, обо мне или о Пизанской башне?
– Смешно. Нет, вы, кажется, в самом деле не сознаете, насколько все серьезно. Боитесь посмотреть правде в глаза. Так бывает сплошь и рядом: человеку нужно много времени, чтобы разобраться в том, что происходит с ним самим.
– Кляйндинст предлагает за мою фирму три миллиарда.
– Два с половиной.
– А я прошу четыре.
– Как же, знаю. Любопытно. Если пожелаете, мы еще поговорим об этом. Зайдите ко мне, прежде чем согласитесь на продажу. – Он отхлебнул из рюмки и пробормотал: – В гробу я видал этого Кляйндинста!
В сочетании с жутким американским акцентом это прозвучало так комично, что я покатился со смеху.
Наверно, сказалось и нервное напряжение, в котором, как я только что понял, я жил вот уже несколько месяцев.
– Чем он вам насолил? В бильярд обыграл?
– Просто я его не перевариваю.
– Но почему, если не секрет?
– Вам не понять, дружище. У вас, французов, не та весовая категория. Кто у вас есть из гигантов? Сильвен Флуара? Так ему уже сколько – лет семьдесят пять? Буссак, Пруво… этим и вовсе под девяносто. Притом Буссак недавно отошел от дел. И не оставил преемника. Среди французов достойных соперников нет. В Италии был Джанни Аньелли, но профсоюзы подрезали ему крылья. Остался разве что Чефис. Был еще Герлинг в Германии, но его подкосило падение “Херштатта”. В Европе уцелело всего несколько игроков, они‑то и дерутся за первенство. Кто? Вы знаете их всех не хуже меня. Бош, Бюрба, Грюндиг, ну, еще, пожалуй, Неккерман да Оцгер. Но лидеров двое – Кляйндинст и я. На этом фронте я еще во всеоружии, тут меня еще не списали в запас. Проглотить Кляйндинста целиком мне, может, и не под силу, но оттяпать у него СОПАР я бы не прочь. Если вы мне мигнете, прежде чем подписывать с ним контракт, то не пожалеете. Сами знаете, этот сукин сын норовит захватить первенство в Европе по всем позициям.
Лет десять-пятнадцать назад, подумал я, за этим столиком в “Гритти” или в баре по соседству мог бы сидеть и вести такие же речи о своих соперниках на литературном поприще Хемингуэй. Вот кого жгучая потребность быть первым в мире довела до самоубийства. Все мы только и делаем, что тягаемся друг с другом, но американцы, в отличие от других народов, и мысли не допускают, что можно проиграть и продолжать жить дальше.
– До свидания, Джим.
– До свидания. Всегда приятно поговорить о добром старом времени. Надо бы почаще встречаться. У нас ведь столько общих воспоминаний. – Дули указал пальцем на лацкан моего пиджака: – Кто-кто, а уж я знаю цену этим ленточкам.
Глава II
Я вернулся в номер. Шторы были еще задернуты, и лампы, не погашенные с ночи, освещали картину лихорадочного бегства, наспех упакованные чемоданы. Лаура сидела в кресле, поставив на пол у своих ног проигрыватель, и слушала пластинку. Голова ее была откинута, длинные волосы струились до самого ковра. Я переступил через Баха, Моцарта, Ростроповича и рухнул на диван. Вид у меня, наверно, был примерно такой, какой бывает у человека, вдруг узнавшего, что у него украли все сбережения, которые, как он полагал, были надежно схоронены в тайниках его души. Дули все перерыл да так и оставил вверх дном.
– Что с тобой, Жак?
– Ничего. Небольшой внутренний монолог.
– А по какому поводу?
– Язык мой – враг мой.
Лаура опустилась на колени перед диваном, облокотилась на него и нагнулась над моим лицом:
– Говори!
– Я думал об упадке Римской империи. Каждый знает по себе, что такое упадок Римской империи, но воображает, будто это несчастье постигло его одного. Очень демократично. И очень по‑христиански… Смирение, отречение и все такое…
– Ну и вензеля ты выписываешь!
– Да еще на воде. Я в этом деле так силен, что наверняка мог бы играть в бильбоке на водных лыжах.
– Что он от тебя хотел?
– Мы поговорили с часок о необратимых процессах.
– О чем о чем?
– О Венеции, конечно. Она тонет, и тут ничего не поделаешь.
– А кто такой этот Дули?
– Он обладает огромной силой… в мире бизнеса. У американцев совсем не развито чувство невозможности. Пару лет назад Дули задумал выпрямить Пизанскую башню. Ну и вот. В жизни не видал, чтобы человек уже с утра мог впасть в такое отчаяние.
Лаура положила голову мне на плечо.
– Я люблю тебя, – сказала она, чтобы я не забыл, что на все случаи жизни есть один-единственный ответ.