Само громадное озеро расположено на высоте тысяча шестьсот метров над уровнем моря и окружено вершинами почти пятикилометровой высоты. За один день можно побывать на песчаных пляжах: пустынных и тянущихся на многие километры. В зарослях облепихи и тростника увидеть красавца-фазана и подсмотреть кормежку зайца-толая, а на высохших лагунах, едва не наступив в траве, спугнуть стремительных перепелов. Шагая вдоль взмутненных наплесков прибоя, в удалении, в дымке заметить плывущее куда-то судно, а нагнувшись, поднять замысловатую цементацию, похожую на блюдо, вазу или пепельницу. По дороге в горы, на обочинах которой словно стянутыми бечевой как новогодние елки и потому кажущимися обуженными кронами тянулись ввысь шеренги тополей, почувствовать себя где-нибудь на южнорусском проселке, а выше, в предгорьях ощутить степной полынный запах. У нижней границы ельника – настоящей тайги искупаться в горячих целебных источниках, где бьющая из-под земли минерализованная вода, замедлившись в выдолбленном за века каменном ложе, стекает в бегущую на дне долины речку – бурлящий студеный поток, рожденный таянием ледника. А еще выше – заросли арчи, изумрудные поляны, сурки, посвистывающие из-под камней, заснеженные скалы и ледники, испещренные пунктиром следов горных козлов.
Фазиль Искандер в одном из рассказов писал, что, впервые приехав из горной Абхазии в Москву, где «взгляду было не за что зацепиться», он в первый момент почувствовал себя каким-то беспомощным. Поначалу, родившийся и выросший в тесноте городских улиц, где, куда ни глянь, взгляд неизменно упирался в спины домов, я не мог понять абхазского писателя. Поначалу в горах все для меня казалось непривычным. Новые впечатления воспринимались с настороженностью, осмыслялись, но почти всегда приобретали восторженную окраску. Постепенно, шаг за шагом я по-настоящему стал ощущать опьяняющую величественность пространства, завораживающего бескрайностью и невероятным своим многообразием.
Под везенный милиционерами почти до самой границы леса, дальше вверх по долине я пошел пешком. Дорога проходила через памятные места: вот прогалина на бечевнике у реки, где я, будучи студентом-практикантом в компании с однокашником дневал и ночевал, перелопатив горы земли, разбирая почвенные пробы; а вот то место, где за десять минут я набрал полный рюкзак шампиньонов – видимо когда-то давно чабаны привязывали здесь лошадей и в земле, удобренной навозом, развилась мощная грибница. Перейдя мост, минуя поляну с метеостанцией, я свернул на конную тропу в левом ответвлении долины. Вот место в арчевнике, где мы рубили засохший, пахнущий смолой ствол арчи, необыкновенно жарко горевшей в костре. Еще немного, минуя водопад, я выбрался на удивительно гладкую поверхность скалистого уступа, обработанного ледником. А вот и сам ледник, белесое тело которого, величаво изогнувшись, выплывало из-за высокой скалы и, переломившись ледопадом, окружившись глыбистыми нагромождениями морены, словно нехотя наползало на дно ущелья.
Ледник назывался Кара-Баткак. У гляциологов здесь, уютно пристроившись между камней, стоял небольшой домик, сколоченный из досок, привезенных сюда на лошадях. Этаких два четырехместных «купе» с окнами, смотрящими на ледник и вниз на долину, разделенные комнатушкой с печкой. На ней готовилась еда, и ею же отапливался дом. На трехкилометровой высоте даже в середине лета нередки были заморозки, иной раз падал снег.
Из трубы домика шел дым. Как я узнал еще в райцентре, сейчас там должны были быть Тренев или просто Никитич – мужик добрый, внешне грубоватый, старший научный сотрудник и главнокомандующий гляциальными силами, Серега Балаянц – типус с вечно всколоченными волосами, балабол и баламут. Их я не видел уже уйму времени.
А вот плоский камень, похожий на лежак на пляже, распластавшись на котором мы в бинокль высматривали в скалах козлов – так и пролежал здесь все эти годы. Десять километров по горам – не прогулка по московскому парку. Я с облегчением снял рюкзак и присел на знакомую каменную глыбу.
Со стороны домика с лаем ко мне подлетел крупный, свирепый с виду пес черного окраса. Это было для меня неожиданным, поскольку живность на леднике никогда не держали. В собаках я разбирался и, дав обнюхать себя, осторожно погладил незнакомца за ушами. Пес оторопел от такой наглости, но, чувствуя безбоязненность пришельца, посчитав свою обязанность сторожа выполненной, несколько раз вежливо вильнул хвостом.
«Мы с ним подружимся», – уверился я.
– Ба, да кто это к нам приехал! Входи, входи, блудный сыночек! Ба-анкет будет! – заорал Балаянц, завидев меня.
– А что за цербер у ворот?
– Никитича. Щенка на базаре чуть не запинали, а Тренев его и взял. «Пиней кличут», —радостно сообщил Балаянц. – Теперь только что не спят вместе!
– Пустомеля, – откомментировал слова Балаянца вышедший на голоса Никитич. – Что же не написал? Здравствуй, Паша, – крепко сжал он мою руку. – Завтра с фототеодолитом на Ашу-Тор. Как? Не разучился еще на лошади, а? Копчик набьешь – дня три полноценно сидеть не сможешь! – пообещал Тренев экзотическое удовольствие для моей задницы.
– Не причинное место красит человека… – засмеялся я. – А куда уехали Жаков, Му-му?
– Они сейчас на Иныльчеке9.
– А Му-му в России, в питерском журнале тиснулся, – встрял Балаянц.
Прозвищем «Му-му» прозвали Герку, Герасима Кулебакина – хорошего парня. Помнится, он все отстукивал на здешней древней, металлически кряхтящей пишущей машинке прекрасные стихи. «Му-му» Герку прозвал в оное время Балаянц, обожавший давать названия, клички и прозвища всему и всякому. Он и меня попытался было в свое время прозвать «Есаулом», фальшиво напевая при этом: «А есаул догадлив был…» намекая тем самым почему-то на мою тогдашнюю работу в уголовном розыске. Но прозвище не прижилось.
– А где остальной народ? Кто еще здесь с вами?
– Аспирантка из Московского университета – балаянцевского папаши протеже. Ничего девка, малахольная только. Ольгой зовут, – угощаясь сигаретой, лапидарно информировал Тренев. Сам на редкость мужик крупный, он признавал женщин лишь соответствующего телосложения. – И коллектор10 из Бишкека или из Ташкента, черт их там разберет. Ты Басмача помнишь? – рассматривая меня сквозь сигаретный дым, спросил Никитич.
Несколько лет назад в долине велись натурные съемки художественного фильма о тянь-шаньских контрабандистах. Местный чабан, придерживавший в одном из эпизодов под уздцы лошадь с сидящим артистом и, попав тем самым в кадр, проявил после этого легкие признаки звездной болезни. Балаянц незамедлительно, без лишних разговоров тут же обозвал его «Басмачом». Это балаянцевское прозвище народу понравилось и потому закрепилось. Сегодня издалека я видел юрту этого, как мне в тот момент почему-то подумалось, чабана. Его отара, как это было заведено, наверное, еще предками чабана, привычно паслась на склонах долины чуть выше горячих источников или «ключей», как их здесь называли местные.
– Он его то ли родственник, то ли еще кто? Черт их там разберет! – повторился Никитич. – С недели две уже здесь. Так себе – ни рыба, ни мясо.
– Дай-ка и мне благородную сигарету, – потянулся к моей пачке Балаянц.
Более или менее приличный табак, да и любые другие сигареты кончались на леднике катастрофически быстро и были всегда в дефиците.
– Ты ему про Ольгу не верь, – встряхнул он древним коробком спичек, не замечая предложенной ему зажигалки. – Это, ну, в общем… – непривычно косноязычно начал Балаянц, – это такой человек… Нет, – уточнил он, – это такой свежий человек, посмотрев на которого, с сожалением осознаешь, что тебе уже скоро сорок, что с утра тебе было лень побриться, а во рту не хватает пары зубов, что на темени проглядывается блестящее будущее… Впрочем, слова, Паша, в данном случае и невыразительны и недостаточны, – приостановился, как бы переосмысливая сказанное, обычно не жалующийся на бедность лексикона Балаянц. – Это самому надо посмотреть! – добавил он, пристроив, наконец, во рту сигарету.